Зимний поход в Хиву 1839 года
Зимний поход в Хиву
I.
Наши отношения к Хиве в начале нынешнего столетия. – Заботы императора Александра I-го о мирном сближении с Хивой. – Рескрипты Государя военному Оренбургскому губернатору Эссену. – Оскорбления, чинимые хивинцами нашим посланцам. – Отправление в Хиву караван-баши Ниязмухаметева и штабс-капитана Н. Н. Муравьева.
После первого похода в Хиву русского отряда в 1717 году, в царствование Петра Великого, под начальством князя Бековича-Черкасского, похода, окончившегося, как известно, столь трагически, благодаря обману и вероломству хивинцев, а главное, излишней доверчивости Бековича, наши сношения с Хивою порвались сами собою, и хивинцы, гордые своею вероломною победой, стали к нам, открыто, во враждебные отношения: они грабили наши торговые караваны, направлявшиеся в Бухару, подстрекали туркмен и киргизов похищать русских людей и покупали их, обращая в неволю, укрывали наших дезертиров и беглых, и пр. Так прошло целое столетие. Никто из государственных русских людей того времени не помышлял еще, по-видимому, о той серьезной роли, какая должна была выпасть на долю России в Средней Азии, в силу ее инертного движения на Восток...
Лишь после окончания Наполеоновских войн, император Александр I-й обратил впервые свое высокое внимание на упорядочение нашей торговли в Средней Азии: тогдашнему Оренбургскому военному губернатору генералу Эссену было предложено избрать из служащих в Оренбурге чиновников или военных вполне способного и надежного человека, в небольшом чине, которого и отправить к хивинскому хану, но отнюдь не в качестве дипломатического лица, а как бы обыкновенного чиновника, для установления правильных пограничных сношений. К рескрипту на имя губернатора Эссена была приложена особая записка, где излагались те дружественные предложения, которые должен был сделать избранный чиновник хивинскому хану.
Вот содержание этой записки:
«1. Российский император искренно желает благосостояния своих соседей и, в то же время, готов им изъявлять всякую приязнь, не желая другого с их стороны, как взаимного дружелюбия».
«2. Если взаимное дружелюбие будет единожды прочно установлено, то очевидно, что польза обоих народов требует всеми возможными мерами способствовать свободным торговым сообщениям, тщательно отстраняя от оных все то, что может служить им во вред и изыскивая искренно средства сделать сии торговые сообщения час от часу выгоднее для обоих народов».
«3. Подобное взаимное положение, кажется, будет полезнее, нежели ныне существующее, столь часто подверженное неприятным происшествиям, по вреду обоюдных подданных обращающимися. Все сии неприятности весьма легко отвращены быть могут, когда искреннее желание поселится укоренить дружбу на прочных началах».
«Если сии мысли будут приняты, то посылаемый чиновник должен будет войти (пред ханом) в подробное изъяснение препятствий и притеснений, встречаемых торгующими, особливо бухарцами, от хивинцев. Во взаимность отвращения сих неудобств и притеснений, российское правительство готово принять предложения, кои хан хивинский найдет нужным сделать для пользы своего народа, если они будут безвредны пользам России или другим сопредельным народам».
«Надобно желать, чтобы чиновник, таковое поручение получающий, был не только по наставлению полон ясного понятия о предстоящем ему деле, но и сам внутренно и чистосердечно убежден в истине, справедливости и пользе оного. Он тогда будет действовать с тою теплотою и непритворностию чувств, которые в его положении одни могут заслужить доверенность и усыпить азиатскую мнительность и подозрение и, наконец, оставить благоприятное впечатление в уме и расположениях хивинского хана».
Вот какими миролюбивыми намерениями исполнено было русское правительство относительно Хивы в 1819 году, несмотря на самое разбойничье и хищническое поведение наших соседей, называемое в записке «неприятными происшествиями». Оно, верное своей тогдашней иностранной политике на Западе, мечтало «укоренить дружбу на прочных началах» и на Востоке с Хивою. Но местные оренбургские власти отлично понимали, с кем имеют дело, и не увлеклись фантастической перспективой «дружбы» с закоренелыми разбойниками и исконными врагами России. Вот что писал генерал Эссен в Петербург, в ответном рапорте своем на высочайший рескрипт:
«По вступлении моем в управление Оренбургским краем, относился я к хивинскому хану Мухаммет-Рахиму, чрез торгующих здесь его подданных, дружественным письмом о взаимной приязни, но на оное не получил от него никакого ответа».
«Получив от статс-секретаря Кикина, по высочайшему повелению Вашего Величества, всеподданнейшую просьбу купцов Лазарева и Енушева об удовлетворении их за разграбленные хивинцами товары, отправлял я в прошедшем году к хивинскому хану с письмом нарочного, 4-го Башкирского кантона поручика Абдуль-Насыра-Субхангулова; но нарочный сей угрожаем в Хиве был казнию за прибытие туда, которой избежал единственно убеждением хивинцев в единоверии с ними, в доказательство коего вынужден был обрить голову и с сим знаком унижения выпровожден был из Хивы при отзыве ко мне от имени ханского (?) аталыка-Бегудара, явно обнаруживающем строптивость и недостаток уважения к нашему правительству, и при объявлении, чтобы впредь не возвращался, а в России поведал бы, что всякий свободный чужестранец, по хивинским законам, подвергается у них смерти или рабству, о чем и сообщено было от меня в подробности, тогда же, управляющему Министерством Иностранных Дел, статс-секретарю графу Нессельроде».
«После таковых безуспешных сношений с хивинским правительством, я в необходимости нахожусь заключить, что во исполнение высочайшей Вашего Императорского Величества воли, в новые переговоры и объяснения с оным войти удобно не иначе, как в видах силы и справедливой твердости, поддержать достоинство империи, внушив уважение к предмету тех объяснений и обеспечив безопасность получающего сие поручение».
Затем, генерал Эссен называет в рапорте своем и лицо, им намеченное для посольства в Хиву: личного своего адъютанта, поручика Германа, управлявшего, в продолжение двух лет, «дипломатическим отделением» канцелярии Оренбургского губернатора; но прибавляет при этом, что его возможно будет отправить лишь «под прикрытием эскорта».
Кроме всеподданнейшего рапорта, генерал Эссен счел неизлишним сделать надлежащее представление о наших сношениях с Хивою и всесильному тогда временщику графу Аракчееву. Мы приведем из этого представления те места, где всего резче обрисовывается наше тогдашнее отношение к Хиве.
«Правительство хивинское – пишет генерал Эссен – хотя постоянно производит с Россией торговлю, но от самого начала сношений наших с ним не переставало действовать коварным и хищным образом. Не обращаясь к временам давно протекшим, кои ознаменованы несчастною экспедицией подковника князя Бековича-Черкасского, довольно упомянуть, что от тех времен доныне непрерывно подстрекает оно киргиз-кайсаков к уводу людей наших, покупает и содержит их в тяжкой неволе, грабит преимущественно те караваны, в коих находятся товары наших киргизов, и в подданной нам орде киргиз-кайсацкой производит истребление, хищничества и насилия всякого рода. Так, например, в 1793 году, посланный в Хиву, по высочайшему повелению, вследствие собственного прошения хивинского хана, майор Бланкеннагель был там содержим под стражею, ограблен и угрожаем опасностию жизни, которой избежал единственно успехом, с каким вылечил он до 300 больных хивинцев. Понятия сего правительства о народном праве и безрассудная жестокость таковы, что посла персидского шаха со свитою, из тридцати человек состоявшею, велено было бесчеловечно умертвить при самом приближении его к хивинской области. Хотя сие событие предшествовало Бланкеннагелю за 50 лет, но время не изменило оных понятий, не обуздало варварских его расположений, подтверждаемых последним происшествием с прошлогодним моим посланцем, который допрашиван был под кинжалом палача и угрожаем насильствами». «Все таковые воспоминания, вместе с безуспешными покушениями войти с хивинским владельцем в сношения», убеждают его, губернатора, в том, что «ежели всемилостивейшему Государю Императору благоугодно будет повелеть вновь изыскать средство переговора с хивинским владельцем, то сие не иначе может быть совершено, как под вооруженным прикрытием», дабы, говорится в конце, «в случае крайней неудачи, обеспечено было возвращение хотя некоторой части сего отряда»...
Эти благоразумные предостережения генерала Эссена рассеяли, по-видимому, маниловские иллюзии графа Нессельроде, и посольство Германа в Хиву не состоялось. Тем не менее, в новом рескрипте Оренбургскому военному губернатору от 24 мая 1819-го же года, император Александр, соглашаясь, что посольство в Хиву будет бесполезно и рискованно, выразил все-таки желание «употребить всевозможные меры» к установлению правильных торговых сношений России с Хивой. Для этого, в особой записке, приложенной к высочайшему рескрипту, указывался и способ к достижению этой цели. Впрочем, «способ» этот оказался и на сей раз обычным продуктом петербургских кабинетных измышлений и, как увидим ниже, не имел никакого успеха.
«За сделанными уже (говорится в записке) тщетными покушениями иметь дружественные сношения с ханом хивинским, признается небесполезным испытать еще следующее средство: между хивинцами, живущими в Оренбургской губернии, есть, без сомнения, люди, известные по наклонности к нашему правительству и, в то-же время, пользующиеся доверенностью своих соотечественников в Хиве... Надобно найти одного из таковых хивинцев, человека добрых свойств, смышленого и предприимчивого. Не давая ему заметить, что сие дело связано с видами правительства, надобно заинтересовать его в нем собственно его пользою. Сие весьма легко сделать, возродив в нем опасение лишиться выгод торговли по неприязненному расположению хана хивинского и заставы его, таким образом, самого желать и искать возможности к отклонению препон торговле с Хивою»... Далее излагается весьма наивный план действий для этого, «известного по наклонности к нашему правительству человека»: как он должен был отправиться в Хиву «в виде частного человека», что он должен был там делать и говорить, как он должен был ознакомить хивинское правительство с правилами международных сношений, сообщив ему между прочим, что «австрийская и российская империи утвердили уже свои торговые сношения с оттоманскою Портою, а Россия – даже с Персиею и Китаем»... При этом, предполагалось дать этому посланцу некоторое денежное вспоможение...
Подходящего человека для такой курьезной миссии нелегко, конечно, было найти... Но, тем не менее, генерал Эссен разыскал-таки такого в лице одного из хивинских караван-башей, Атанияза Ниязмухаметева, отправлявшего свои обязанности при хивинских караванах в течение 30 лет. Не спустя год по возложении на него миссии к хивинскому хану, генерал Эссен, в рапорте Государю Императору, доносил следующее:
«Хивинец Атанияз Ниязмухаметев вернулся в Оренбург с караваном и объяснил мне, что владелец хивинский никакими его представлениями не убедился и не только посланства на упомянутый предмет не отправил, но и в объяснение по оному войти не хотел, не поставляя на то никакой причины. Вместе с сим хивинцем возвратился из Хивы и посланный мною, по другому высочайшему Вашего Величества повелению, объявленному мне через управляющего Министерством Иностранных Дел, коллежский советник Мендияр Бекчурин, имевший поручение доставить к хивинскому хану письмо гр. Нессельроде и ходатайствовать об удовлетворении наших купцов за ограбленные у них товары. К исполнению сего поручения избрал я Бекчурина потому, что он одного с хивинцами магометанского исповедания и имеет от роду слишком 70 лет. Я надеялся, что, из уважения к единоверцу и старости, оказан ему будет благосклонный прием; но вместо того, чиновник сей принят был там с сугубым раздражением, четыре месяца содержим под крепкою стражею в унизительном месте и, наконец, не быв выслушан, отправлен в Россию без всякого ответа».
Почти одновременно с поручениями, данными из Оренбурга Ниязмухаметеву и Бекчурину, был послан в Хиву же, совсем с другой стороны, именно с Кавказа, генералом Ермоловым, штабс-капитан Н. Н. Муравьев, которому было поручено «склонить туркмен или трухменцев, обитающих на восточных берегах Каспийского моря, и хивинцев к дружественным сношениям с Россиею». Миссия Муравьева была так же неудачна, как и Ниязмухаметева: его долго держали в Хиве, как бы в плену, едва допустили до аудиенции у хана, обобрали все привезенные им подарки, и в конце едва выпустили обратно; а отпустив и узнав потом, что это был не таможенный чиновник (за которого выдавал себя Н. Н. Муравьев), а военный офицер, очень сожалели, что не отрубили ему голову...
Вот как отвечали хивинские ханы на все «покушения иметь дружественные сношения с ними»... Оскорбляя неслыханным дотоле образом наших послов, арестуя их, брея им головы и содержа «под крепкою стражею в унизительных местах», хивинцы продолжали, в то же самое время, грабить караваны наших торговых людей, имевших сношения с соседственной с Хивою Бухарой... Такую безнаказанность и русское долготерпение можно, по-видимому, объяснить лишь двумя обстоятельствами: во-первых, известным личным миролюбием императора Александра I, получившего, как известно, после Наполеоновских войн, глубокое отвращение к войне вообще, и во-вторых, тем, что во главе иностранной политики России стояли в то время иноземцы, с графом Нессельроде во главе, которым были чужды и непонятны не только торговые интересы нашего отечества на каком-то там дальнем Востоке, но даже его слава и государственная честь, так дерзко оскорбляемые и принижаемые, в данном случае, хивинским ханом и его соправителями. Дерзость хивинцев происходила, конечно, от ложного представления их о своей силе, которая вся заключалась лишь в большой трудности похода в Хиву для отряда европейских войск. Но раз, при Петре I, такой поход был сделан, он мог и должен был, рано или поздно, повториться; это был лишь вопрос времени...
II.
Приезд в Оренбург В. А. Перовского и первое впечатление, им произведенное. – Его столкновения с генералами Жемчужниковым и Стерлихом. – Любезный прием, оказанный Перовскому оренбургскими татарами с Тимашевым во главе. – Первые мысли о походе на Хиву. – Похищение киргизами вдовы офицерши. – Хлопоты Перовского в Петербурге о разрешении похода. – Беседа с императором Николаем. – Первоначальные планы и расчеты. – Формирование экспедиционного отряда. – Штаб генерала Перовского.
В 1833 году прибыл в Оренбург назначенный военным губернатором и командующим отдельным Оренбургским корпусом свиты Е. В. генерал-майор Василий Алексеевич Перовский.
Оренбург, ранее, некогда не имел такого молодого губернатора и, вдобавок, корпусного командира... Перовскому в то время было лишь 38–39 лет. Молодой губернатор был очень красив собою, «взгляд имел строгий и суровый», ростом был выше среднего, имел изящные великосветские манеры и обладал необыкновенною физической силой, так что свободно разгибал подковы. До приезда своего в Оренбург, генерал Перовский прошел хорошую боевую школу, не совсем-то обыкновенную и полную интересных событий: 18-летним юношей он участвовал в Бородинском бою, где ему оторвало пулею часть среднего пальца на руке (вследствие этого, он носил, потом, на этом пальце золотой, длинный наперсток); при выступлении французов из Москвы, попал к ним в плен; пешком, при обозе маршала Даву, прошел от Москвы до Франции, где и жил, вместе с другими пленными, в Орлеане, до февраля 1814 г., когда ему удалось бежать из Франции и присоединиться к русской армии, бывшей в то время за границей. Затем, по возвращении в Россию, он был зачислен в генеральный штаб, состоял адъютантом графа П. В. Кутузова и сопровождал великого князя Николая Павловича в его путешествии по России. В турецкую войну 1828 г., под Варной, Перовский был тяжело ранен пулею в правую сторону груди, так что ему вырезывали эту пулю. В то же время, это был один из образованнейших людей в России, дружный с Жуковским, знакомый с Пушкиным, Карамзиным и всеми интеллигентными членами их кружка (Пушкин, во время приезда своего в Оренбург, остановился прямо у Перовского). Все это, вместе с легендою о таинственном происхождении молодого генерала, производило на окружающих большое обаяние. Но некоторых лиц из местной служебной аристократии сильно смущал некрупный чин нового корпусного командира, и из-за этого чина вышел даже, на первых же порах, следующий инцидент, еще более поднявший престиж нового губернатора.
Начальником расположенной тогда в Оренбурге 28-й пехотной дивизии был генерал-лейтенант Жемчужников, а начальником бригады – старый генерал Стерлих. Будучи чинами старше Перовского, дивизионный генерал, а по его примеру и бригадный, не поехали представиться, а ожидали, что Перовский, как вновь приезжий, сделает им визит первый, чего этот, однако, не сделал. Тогда генерал Жемчужников обратился в Петербург с конфиденциальным письмом к военному министру, испрашивая указаний, как ему поступить в данном случае?.. Из Петербурга не замедлил, однако, придти весьма печальный для генерала Жемчужникова ответ: ему предлагалось отправиться немедленно к своему начальнику, корпусному командиру, свиты Е. В. генерал-майору Перовскому, и доложить ему, что он, генерал-лейтенант Жемчужников, за нарушение правил обычной военной подчиненности, получил предложение подать в отставку... К чести престарелого и заслуженного генерала Жемчужникова следует прибавить, что он не исполнил этого предложения; а просто отправил прошение об отставке, в которую тотчас же и был уволен, с выслуженною им ранее пенсиею. Перовский же после этой истории был произведен в генерал-лейтенанты с назначением генерал-адъютантом.
Оренбургские татары, составлявшие в то время большинство населения края и самого города Оренбурга, встретили нового губернатора с большим почетом и уважением; а их бывший мурза Тимашев предложил даже к услугам генерала Перовского свой дом, лучший в городе, на Николаевской улице.
В первые же годы своей службы в Оренбурге, молодой губернатор сумел достаточно ориентироваться в новом для него крае и ко многому присмотреться. При этом, его всего более поразил и стал мучить следующий, крайне оскорбительный для самолюбия каждого русского человека факт: он узнал, что кочующей сейчас же за Уралом, вблизи города, киргизы, числящиеся в нашем подданстве, забирают, при малейшей оплошности, русских людей в плен и тотчас же продают их в Хиву, в вечную неволю, что промысел этот составляет любимое, удалое занятие киргизов и что они ведут это дело совершенно свободно; во время же рекогносцировок за Урал казачьих конных отрядов и при погонях из укреплений, хищники эти, на своих быстрых и неутомимых конях, безнаказанно уходят в степь; что всех таких «пленных» находится в Хиве, по сведениям от караван-башей, более 500 человек... На генерала Перовского особенно, говорят, повлиял рассказ о происшествии, случившемся в Оренбурге в 1825 году, как раз накануне приезда в город императора Александра I.
Вдова одного казачьего офицера, узнав о предстоящем прибытии в город Государя, решилась нарочно приехать в Оренбург, чтобы повидать царя, которого ранее никогда не видала; она при этом взяла с собою и двух малолетних детей, чтобы кстати и им взглянуть на царя. Приехав в город накануне прибытия в него Государя, любопытная офицерша не нашла на постоялых дворах и в гостиницах ни одной уже свободной комнаты, и вследствие этого решилась остановиться, с детьми, прислугою и своими лошадьми, бивуаком и ночевать в тарантасе, на котором приехала; она расположилась на этом берегу Урала, в том самом месте, где находится, в настоящее время, архиерейский сад и где в то время росли еще некоторые деревья, остатки бывшего леса. Вдруг, ночью, бивуак вдовы окружила конная шайка тихо подкравшихся киргизов, схватили офицершу в одной сорочке, связали ее по рукам и ногам, кинули поперек лошади на седло, поскакали к Уралу и бросились через него вплавь... Ни детей ее, ни бывшую с нею крепостную прислугу, кучера и горничную девушку киргизы не взяли. Пока оторопелые и испуганные люди подняли тревогу, пока дали знать властям, а власти подняли на ноги казаков, совсем рассвело, а хищников и след простыл: они были уже далеко в степи по дороге на Эмбу, направляясь к Хиве... Когда доложили об этом происшествии прибывшему на другой день в Оренбург Государю, то император Александр Павлович был, говорят, глубоко огорчен этим несчастным событием, приказал взять детей «на особое попечение», а вдову, во что бы ни стало, выкупить от хивинцев, за его, государев, счет, что и было впоследствии исполнено.
Факт этот, понятно, сильно поразил Перовского, как он мог поразить и всякого иного свежего человека, приехавшего в Оренбург... В самом деле: русский царь должен был выкупать вдову своего офицера, взятую в плен в мирном, по-видимому, городе, накануне приезда в него самого Государя, взятую, главное, его же подданными, кочующими за Уралом «мирными» киргизами!..
Вот какой порядок вещей создан был различными неумелыми правителями в Оренбургском крае ко времени приезда в него В. А. Перовского. Как человек, имевший в Петербурге, в высших сферах, большие связи, Перовский решился возбудить ходатайство о необходимости нового военного похода на Хиву...
В Петербурге, на первых порах, ходатайство генерала Перовского не встретило сочувствия ни в военных сферах, ни в придворных: указывали на трудности похода по безводным пескам и пустыням; вспоминали трагическую судьбу отряда кн. Бековича-Черкасского, хотя и преодолевшего поход и дошедшего до самой Хивы, но затем все-таки погибшего; выставляли на вид и большие денежные затраты, необходимые на снаряжение экспедиции, затраты, которые не окупятся малыми, сравнительно, выгодами, в случае даже успеха... Тогда генерал Перовский отправился в Петербург лично; там, благодаря своим придворным связям, он сильно подвинул вперед задуманное им дело. Один только военный министр, граф Чернышов продолжал оппонировать Перовскому. Наконец, на одном из придворных балов, когда император Николай Павлович подошел к гр. Чернышову и о чем-то заговорил с ним, генерал Перовский, проходивший в это время вблизи (вероятно, умышленно) был тоже подозван Государем. Разговор начался о хивинском походе... Военный министр возражал противу похода, Перовский стал горячо доказывать необходимость освободить русских пленных, томящихся в неволе у хивинцев... Николай Павлович внимательно слушал обоих спорящих, давая им полную свободу высказаться...
– Государь, я принимаю эту экспедицию на свой страх и на свою личную ответственность, – заявил, наконец, решительным тоном Перовский, и эта его решимость повлияла на Государя на столько, что он тут же сказал Перовскому: – Когда так, то с Богом! – и отошел от графа Чернышова и Перовского к другим лицам.
Спустя несколько дней после этого разговора, составлен был, по приказанию Государя, особый комитет из вице-канцлера, военного министра и генерала Перовского. В заседании комитета 12 марта 1839 г. и решен был поход на Хиву; но при этом положено было «содержать истинную цель предприятия в тайне, действуя под предлогом посылки одной только ученой экспедиции к Аральскому морю». В случае удачи похода и взятия Хивы, предположено было «сместить хана Хивы и заменить его надежным султаном кайсацким, упрочить по возможности порядок (наших сношений с Хивою), освободить всех пленных и дать полную свободу торговле нашей». Затем, в том же заседании комитета, определено было «на предприятие это» 1.698,000 руб. асс. и 12 т. черв., снабдить отряд орудиями и снарядами из местных артиллерийских и инженерных складов и присвоить начальнику экспедиции генералу Перовскому, на время похода, власть командира отдельного корпуса в военное время (т. е. главнокомандующего).
Добившись подписания этого журнала графом Чернышовым и утверждения его Государем, генерал-адъютант Перовский, 17 марта 1839 года, в сопровождении штабс-капитана Никифорова, своей правой руки, выехал из Петербурга в Оренбург и, тотчас же по приезде, стал готовиться к походу на Хиву.
Но главный вопрос, от удачного решения которого зависел успех или гибель дела, был еще не решен: надо было определить время похода, т. е. зимою или летом выступить из Оренбурга...
За выступление зимою было большинство генералов и командиров отдельных частей, находившихся тогда в Оренбурге; энергичнее всех стоял за зимний поход начальник Башкирского войска генерал-майор Станислав Циолковский, имевший на молодого губернатора большое влияние. Во-первых, по словам Циолковского, экспедиционный отряд избавлялся от страшной жары, доходящей в песках, пред Усть-Уртом, до 58° по Реомюру; во-вторых, отряд, который предположено было сформировать из 5 слишком тысяч человек, более чем при десяти тысячах верблюдов, мог бы, идя зимою, по безводным пустыням и сыпучим пескам, иметь везде воду, которую легко было бы добывать, собирая и оттаивая снег. Меньшинство было за выступление раннею весною; главным противником зимнего похода был начальник штаба Оренбургского отдельного корпуса барон Рокасовский (бывший впоследствии финляндским генерал-губернатором) и генерального штаба штабс-капитан Никифоров: они доказывали генералу Циолковскому, что если только зима будет снежная и суровая, то весь отряд неминуемо погибнет, так как в степи нельзя будет достать топлива для варки горячей пищи, а главное, все верблюды падут от бескормицы, не будучи в силах добывать корм из-под глубокого снега. Брать же с собою, навьючивая на спины тех же верблюдов, топливо и корм, на все 1,500 верст до Хивы было немыслимо...
В то время киргизская степь, а главное, возвышенная плоскость Усть-Урта и самый путь в Хиву были совершенно не исследованы и почти не известны для русских военных людей, а самая Хива была для нас, в полном смысле слова, terra incognita; знали только, что киргизская степь до Эмбы была маловодна, а дорога далее по Усть-Урту, вплоть до Аму-Дарьи, была совсем безводна. Но и эти скудные сведения имелись, главным образом, от тех русских людей, которые, проживая в Хиве пленниками, уловчались бежать оттуда и благополучно добраться до Оренбурга; но сведения, добытые от этих несчастных, были до того сбивчивы и разноречивы, что на них, очевидно, нельзя было серьезно положиться и основываться. Имелись, правда, некоторые сведения на этот счет, составленные полковником генерального штаба Ф. Ф. фон-Бергом (впоследствии граф и генерал-фельдмаршал), бывшим начальником маленькой экспедиции, снаряженной в зиму 1825–1826 гг. для исследования пути из Оренбурга к Аральскому морю. По этим сведениям, на Хиву было два пути: первый путь шел по восточную сторону Аральского моря, а второй на Куня-Ургенч, по западную; первым путем до Хивы было 1,400 верст, а вторым 1,320 верст. Этот последний путь рекомендовался исследователем как лучший и более удобный, и на нем, в случае похода на Хиву, были намечены, тем же Бергом, два пункта для постройки укреплений: первый при впадении в р. Эмбу речки Аты-Джаксы (или Аты-Якши) и второй у Ак-Булака – оба, как оказалось впоследствии, крайне неудобные: первый по отсутствию вблизи корма, а второй по своей нездоровой воде. И вот, эти-то роковые сведения, составленные, как бы нарочно, фон-Бергом, и заставили генерала Перовского предпочесть именно второй путь и позаботиться об устройстве на нем, в намеченных местах, двух укреплений. Для этого, были отправлены в степь, до Усть-Урта, весною 1839 г., два съемочные отряда, снабженные людьми, верблюдами, деньгами, инструментами и проч., под командою полковника генерального штаба Геке. На эти отряды, кроме обязанности топографической съемки, было возложено поручение устроить по пути на Усть-Урт, в пунктах, рекомендованных Бергом, два укрепления, в которых и заготовить для отряда две главные вещи зимнего похода в степи – топливо (из камышей, степного бурьяна) и корм верблюдам. Такие два укрепления, действительно, и были полковником Геке устроены: одно было возведено на реке Эмбе, при впадении в нее речки Аты-Якши, в 500, примерно, верстах от Оренбурга, а другое за 170 верст от первого, в 12 верстах от подъема на Усть-Урт; оно называлось Ак-Булак – Белый Ключ – по цвету имевшейся здесь в изобилии холодной, частью беловатого цвета, воды. Укрепление это имело и другое, тоже местное название – Чушка-Куль, т. е. Свиное Озеро, по множеству водившихся здесь, в камышах, диких кабанов.
Полковник Геке, воротясь из командировки, доложил генералу Перовскому, что хотя он и исполнил с буквальною точностию возложенное на него поручение, но, тем не менее, считает избранный путь в Хиву крайне неудобным, так как вся местность от Эмбы до Чушка-Куля (или Ак-Булака) «состояла из солончаковой низменности и из самой бедной, нагой, илистой почвы, почти безводной». Но было уже поздно выбирать иной путь; с походом в Хиву торопились, полагаясь, более всего, на русское «авось» и волю Божию... В укрепления были тотчас же отправлены из Оренбурга несколько караванов с овсом, сухарями и всякими иными продовольственными припасами, при сильных и вооруженных отрядах, которые, затем, и остались в названных двух укреплениях, в виде гарнизонов, занимаясь заготовкою для отряда сена; а съемочные отряды вернулись в Оренбург. Таким образом, было предположено, что экспедиционный отряд, разделенный на несколько колонн, выступит из Оренбурга в половине ноября; на Эмбинское укрепление прибудет в первых числах декабря, а в Чушка-Кульское – в половине декабря. Оттуда было предположено послать легкий рекогносцировочный отряд для выбора более удобного подъема на Усть-Урт и для исследования, есть ли снег на плоскости Усть-Урта; в случае, если бы не оказалось снега, решено было ждать его в Чушка-Кульском укреплении; а тем временем, к ближайшему береговому пункту Каспийского моря, находящемуся в 100 верстах от Чушка-Куля, должны были подойти десять больших парусных судов с различными запасами и новым продовольствием для отряда, которые имели выйти из Астрахани осенью же, несколько раньше выступления отряда из Оренбурга. Затем, как только снег на Усть-Урте выпадет, и явится таким образом возможность добывания воды, немедленно двинуться в дальнейший поход, подняться на Усть-Урт и пройти форсированным маршем все безводное пространство до Аральского моря; а там уже, следуя берегом моря, по плоскости Усть-Урта, легко было, по показаниям бывших в Хиве пленных, найти воду везде. Те же бывшие пленники дали и еще одно весьма важное показание, именно, что снег на Усть-Урте выпадает не ранее конца декабря или даже в январе, и что случаются зимы, когда снег не выпадает вовсе.
Вот все те предварительные приготовления, что были сделаны, и те сведения, которые были добыты пред началом несчастного похода русских войск в Хиву в 1839 году. Затем, было приступлено к сформированию экспедиционного отряда и к изготовлению для него вьючных и перевозочных средств, транспортов, парка, к покупке лошадей и найму нескольких тысяч верблюдов, и пр...
Решено было сформировать всего четыре отдельные колонны, в состав коих должны были войти: 4 линейных батальона, один полк оренбургских и один уральских казаков, конно-казачья артиллерийская батарея с 6-ти фунтовыми орудиями, 8 горных 10-ти фунтовых единорогов и два батарейных орудия, взятые из местной крепостной артиллерии, так как не знали, собственно, что такое город Хива? крепость ли это, или только город, обнесенный стеною, с цитаделью внутри, и придется ли штурмовать его прямо пехотными колоннами, или же, при осаде, потребуются тяжелые осадные орудия – для бомбардирования и пробития затем бреши. При отряде был, также, большой артиллерийский парк, 250 ракет Шильдера, 500 ракет сигнальных и 500 фальшфейеров; были гальванические и минные снаряды, понтонная рота с четырьмя разборными лодками по 35 футов длины в каждой, 6 холщевых понтонов, холщевые лодки, 300 бурдюков и уральские рыболовные челны, поставленные на колеса. Эти морские снасти брались для предполагаемого на обратном пути из Хивы обозрения Аральского моря. Затем, в отряд назначен был еще один сводный дивизион Уфимского конно-регулярного полка, составлявшего, так сказать, личную гвардию генерала Перовского в Оренбурге. Всего в отряде было более пяти тысяч человек, и командование четырьмя колоннами было возложено генералом Перовским на следующих лиц. Начальником 1-й колонны был назначен командир Башкирского войска генерал-майор Циолковский. «Войско» это, в действительности башкирское племя, как расположенное в районе тогдашней Оренбургской губернии (заключавшей в себе и нынешнюю Уфимскую), было подчинено, как и Оренбургское же казачье войско, власти Оренбургского военного губернатора. Циолковский, поляк по происхождению, был человек злой, мстительный и крайне жестокосердный; офицеры его ненавидели, солдаты боялись и тряслись при одном его приближении. Командиром 2-й колонны был назначен командующий конно-казачьею артиллерийскою бригадою полковник Кузьминский. Командиром 3-й колонны был назначен начальник 28-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Толмачев, и, наконец, 4-ю колонну командовал бывший впоследствии наказным атаманом Оренбургского казачьего войска генерал-майор Молоствов. Эта последняя колонна считалась главною и в ней находился начальствующий всем экспедиционным отрядом генерал-адъютант Перовский с своим штабом, во главе которого стоял невидимый его начальник и правая рука генерала, штабс-капитан Прокофий Андреевич Никифоров; видимым же начальником «походного штаба» Перовского был подполковник Иванин; дежурным штаб-офицером – гвардии капитан Дебу. Кроме того, при штабе находился чиновник особых поручений полковник Геке, бывший начальником съемочных отрядов; при штабе же состояли В. И. Даль (в то время чиновник особых поручений) и известный впоследствии географ и путешественник Н. В. Ханьков, бывший в походе простым лекарем.
П. А. Никифоров, по рождению калужский дворянин, начал службу в одном из пехотных полков унтер-офицером и выдвинулся благодаря своему прекрасному слогу: он писал все бумаги и донесения за своего полкового командира; затем, по представлению генерала Перовского, прикомандирован к генеральному штабу, а вскоре и совсем зачислен в него, не будучи никогда в военной академии. В 1839 году он был уже штабс-капитаном генерального штаба, имел несколько отличий и состоял при Перовском «для особых поручений», не имея при этом никакой определенной должности, но распоряжаясь, в то же время, решительно всем, хотя и от имени своего патрона и начальника. Главное, чем дорожил Перовский в Никифорове, это был его слог: он так хорошо владел пером, что никто, кроме его, не мог в этом отношении угодить молодому и капризному губернатору; перу же Никифорова принадлежали и все представления в Петербург о необходимости похода на Хиву.
Распоряжения штабс-капитана Никифорова породили, на первых же порах похода, различные недоразумения в колоннах и даже неудовольствия среди начальствующих ими лиц: оказывалось, что начальники колонн лишались собственной инициативы, и все распоряжения и действия направлялись из штаба генерала Перовского рукою Никифорова. Главное, что особенно не понравилось в те времена командирам колонн, это замечательное бескорыстие Никифорова и его зоркий надзор за тем, чтобы до солдат доходило решительно все, что им отпускалось и полагалось.
С первого же дня выступления в поход, Перовский поставил себя к начальникам колонн в отношения довольно ненормальные: он держался очень изолированно и недоступно. На остановках и дневках, в кибитку его решительно никто, даже начальник походного штаба, не имел права войти без особого доклада; исключением был один штабс-капитан Никифоров, входивший к генералу Перовскому во всякое время. Это предпочтение особенно не нравилось «штабу» Перовского и начальникам колонн, из коих трое были генералами.
Вследствие неумелости главных распорядителей, неурядица в отряде началась еще в Оренбурге – с навьючкою верблюдов. В каждой колонне было около 3 тысяч верблюдов; в главной, 4-й колонне, их было почти 4 тысячи. Перед выступлением колонн и при остановках на ночь, все эти 12 1/3 тысяч верблюдов приходилось навьючивать и развьючивать. При каждых десяти верблюдах был нанят всего один киргиз, для которого требовалось несколько часов времени всякий раз; тогда, в помощь киргизу-поводарю стали назначать по пяти линейных солдат, взявшихся за дело очень охотно, по неумело. В результате явилась масса заболевших верблюдов, у которых спины были протерты вплоть до костей; их стали развьючивать и разделять вьюки на остальных, здоровых, обременяя таким образом этих последних непосильною ношею...
Походное движение колонн было направлено из Оренбурга таким образом: первые две колонны были направлены на Куралинскую линию, а третья и четвертая – на крепость Илецкую-Защиту. За последним, Григорьевским форпостом, в степи, есть так называемое Караванное озеро; тут и предназначено было сойтись всем четырем колоннам и, затем, следовать до Эмбы в недалеком расстоянии одна от другой, останавливаясь на ночлег не далее, тоже, одной или двух верст друг от друга, с таким расчетом, чтобы каждая колонна видела соседнюю, так что, в случае тревоги, все колонны могли бы быстро сосредоточиться в пункте нападения и оказать взаимную друг другу помощь. На ночлег предписано было ставить колонны в каре, и на этот предмет выданы даже были каждому начальнику колонны особые планы и инструкции, от которых предписано было не отступать ни в каком случае. Последствия показали, что это предрешение действий отдельных начальников колонн и, в тоже время, отнятие у них собственной инициативы дало весьма печальные результаты.
Самое движение в степи экспедиционного отряда шло черепашьим шагом. Главною причиною этой медленности была неумелость солдат при навьючивании верблюдов: эти вьюки, то и дело, падали с верблюдов; чтобы перевьючить, приходилось останавливать целую колонну; иначе, отсталые верблюды растягивались бы в хвост колонны, и арьергарду пришлось бы оставаться далеко позади отряда, в степи... Таким образом, в начале похода, колонны делали не более 10 верст в день; и только тогда, когда солдаты достаточно навыкли вьючить верблюдов, колонны стали подвигаться быстрее. Но тут случилась новая беда: 24 ноября выпал глубокий, выше колена, снег, а 27-го числа поднялся ужаснейший степной буран при 26 градусах мороза... Озябшие от сильной стужи и ветра лошади, в ночь на 28-е ноября, сорвались с коновязей и бежали в степь – ради спасения жизни, по инстинкту, чувствуя потребность бежать... Все часовые отморозили в эту ночь носы, руки или ноги; начались в отряде болезни; отмороженные части пришлось ампутировать в холодных, войлочных кибитках, на морозе, продолжавшем держаться около 25 градусов... Бежавших лошадей надо было разыскивать... Сделали лишнюю дневку, и часть пропавших лошадей нашли в других колоннах; большая же часть их исчезла в степи бесследно, съеденная волками.
С первых чисел декабря, вновь начались бураны; всю степь завалило снегом более чем на аршин, и его поверхность от морозов покрылась твердою ледяною корой; морозы перешли за 30 градусов и стали доходить, по утрам, до 40, при убийственном северо-восточном ветре... Люди, измученные непривычною ходьбою по глубокому снегу, да еще с ружьями, ранцами и патронташами на спине, скоро изнемогали и, в сильной испарине, садились на верблюдов, остывали и даже отмораживали себя тут же, сидя на верблюдах, руки и ноги... Все поняли, что наступает гибель; но никто еще не имел малодушия высказать это в слух... Прежде всего, бедствие постигло несчастных верблюдов. Ступая по снегу в аршин глубиною и пробивая при этом ледяную кору, они резали в кровь ноги до колен и выше и, в конце концов, падали и уже не могли подняться... Таких верблюдов бросали на месте, на произвол судьбы, умирать в степи; а вьюком с упавшего верблюда распоряжались уже арьергардные казаки: если это был овес или сухари, то казаки делили добычу по торбам; если это был спирт, то казаки разливали его в манерки, а бочонок разбирали на топливо; если это была мука, то ее рассыпали по снегу, а куль от муки припрятывали на топливо же, в котором, в это тяжелое время, был такой страшный недостаток, что иногда на ночлегах, чтобы развести хоть маленький огонь для вскипачения чайника воды, приходилось жечь веревки от верблюжьих тюков...
Наступило 6-е декабря 1839 года. Накануне войска дошли до урочища Биш-Тамак (Пять Устьев), в 250–270 верстах от Оренбурга. Здесь, по случаю тезоименитства императора Николая Павловича, назначена была дневка, поставлена была с вечера походная церковь и предположено было, на другой день, отслужить литургию и молебен; но когда наступило утро 6-го декабря и в церковь стало собираться начальство и духовенство, то решили, в виду 32½° мороза при страшном северо-восточном ветре, ограничиться лишь кратким молебном о здравии государя. Холод, благодаря ветру, достигал до того, что вне большой походной кибитки, где была церковь, невозможно было вздохнуть полною грудью: у самых крепких людей захватывало дух... Топлива не было и достать его было негде: кругом была голая белая пустыня, покрытая снегом на 1½ аршина глубины... Тогда начальники колонн, собравшиеся было в церковь для предполагавшейся литургии, решили идти к главноначальствующему и раскрыть пред ним гибельное положение отряда. Перовский принял их, внимательно выслушал и дал разрешение употребить, для варки пищи, лодки, взятые из Оренбурга для предполагавшегося плавания по Аральскому морю, а также разломать и пустить на топливо те солдатские дроги, на которых везлись эти лодки, пустить в дело факелы и канаты, приготовленные для флотилии, разрубить на части и пустить лодкам запасные весла, а также все опорожненные, пустые и все запасные ящики обоза; словом, пустить все, что может гореть и что возможно считать излишним для отряда. Но увы! всего этого хватило лишь на несколько дней для ничтожного отряда... Когда все было сожжено и доложено было об этом вновь Перовскому, он приказал объявить войскам, что они сами должны отыскивать для себя топливо, что выдавать более нечего...
IV.
Героическое мужество солдат. – Во что была одета пехота. – Картина походного отряда. – Смертность и походные лазареты. – Казачье «старание». – Гибель дивизиона Уфимского конного полка. – Положение офицеров отряда.
Для всякого историка и бытописателя походов русских войск следует отметить характеристическую особенность нашего солдата в это гибельное для экспедиции время. Пока были дрова и хоть какое-нибудь топливо, чтобы можно было развести огонь и сварить горячую пищу – хоть простую на воде гречневую кашицу, – до тех пор солдаты отряда были бодры и веселы: никакой мороз не имел влияния на нравственное состояние их духа. Падали целыми сотнями верблюды, обмораживались и затем умирали от антонова огня часовые, разбегались в степь и поедались степными волками лошади, приходилось все время спать на мерзлой земле, прикрытой простыми кошмами, в снежных ямах, ограждась от северного ветра лишь джуламейками, – все это солдаты переносили с терпением и христианскою кротостью; но раз прекратился огонь и горячая пища, – весь отряд упал духом, и все заговорили уже вслух о совершенной неудаче похода.
Бедствия солдата увеличивались еще и от его обмундирования. Вместо обыкновенных русских полушубков, в которые необходимо следовало одеть весь отряд, он одет был Бог весть как – не только скудно, но просто карикатурно: людям, перед самым выступлением из Оренбурга, дали полушубки, сшитые из чебати, сшитые самым примитивным способом, практиковавшимся здешними номадами, в отдаленные времена, и сохранившимся лишь в аулах, у самых бедных киргизов. Полушубки эти шились так: снимали весною с барана шерсть, нашивали и наклеивали ее на толстый холст и затем кроили и шили из этой «чебаги» для солдат полушубки; овечья шерсть грела, конечно, но скоро сваливалась в неровный войлок, а верхняя холщевая часть таких полушубков холодела от мороза; солдатские же шинели, сшитые в натяжку, по мундирам, не влезали на полушубки. Сверх черных суконных шаровар, солдатам приказано было надевать для чего-то холщевые (надо полагать, в предохранение от износа, в видах экономии), но холст тоже страшно накалялся на тридцатиградусном морозе; вдобавок шаровары эти надо было запихивать в узкие голенища сапог, так что не только ступня, но и щиколотка ноги у солдата была ничем не защищена от холода. Одни лишь солдатские шапки были применены к местным климатическим условиям. Они были подбиты телячьим мехом, и к ним были приделаны особые назатыльники из такого же меха; но так как шапки эти были единственною теплою одеждой, практически сшитою, то и выходило вот что: голова у солдата была постоянно в тепле, а ноги и вся нижняя часть тела в холоде, т. е. как раз наоборот, как бы следовало... Не распорядились даже изменить обувь солдат – сапоги на валенки. И вот в такой-то одежде и обуви, сшитых «наперекор стихиям», проходит солдат в день, по колено в снегу, верст 15, а иногда и более, неся на своей спине ранец с вещами, ружье и 40 боевых патронов в патронташе и приходит, наконец, на ночлег. От усталости и изнеможения, солдаты тотчас же повалятся на снег, как попало, подложив лишь под себя войлочные кошмы, и только те из них, которые посильнее, начинают расставлять войлочные джуламейки, а другие идут рыть коренья степных трав для варки пищи; а чтобы добыть эти коренья, нужно сначала разгрести твердый снег, лежавший на земле слоем 1½ аршина, а затем рубить землю мотыгами, комья разбивать обухами топоров, – и из мелкой земли, разбитой таким тяжким трудом, выбирать окоченевшими пальцами мелкие коренья трав – для разведения огня... А пока все это совершается, то-есть пока одна часть еще не свалившихся солдат ставит и налаживает джуламейку, а другая часть добывает коренья, слабые солдаты лежат на снегу и простуживаются... На другой день они идут в лазарет, а оттуда дня через три «на выписку», в могилу... На беду походные лазареты помещались в длинных, сквозных фургонах, на колесах, устроенных так в предположения, что всю дорогу до Эмбы отряд совершит по бесснежной степи. Фургоны эти были до того холодны и с такими сквозниками, что туда отправлялись либо обреченные на смерть, либо совсем даже здоровые солдаты, посылаемые в лазарет вследствие одной лишь усталости ног, «для отдыха»: через два-три дня такие солдаты простуживались, схватывали тифозную горячку и отправлялись на вечный отдых... Затем, когда все фургоны были уже переполнены, больных клали на особо устроенные койки и подвешивали на верблюдов, по одному человеку с каждой стороны; непривычных к такому передвижению несчастных больных сильно било и заколачивало, иногда, до бесчувствия. Хоронили покойников обыкновенно тут же в степи, в неглубоких ямах, вырубаемых мотыгами в мерзлой земле.
Не мало людей умирало от скорбута, цинги, антонова огня (вследствие обморожения конечностей), а главное от изнеможения и истощения сил, вследствие отсутствия горячей пищи. Эта смертность и почти ежедневно происходившие в отряде похороны имели неизбежное деморализующее влияние не только на слабых и молодых солдат, но на старых и здоровых, даже на унтер-офицеров. Ропоту, конечно, не было и быть не могло: не таков русский человек, чтобы роптать на волю Божию, ниспославшую такую снежную и жестокую зиму, какую не могли запомнить 70-летние старики! Но у всего отряда, в виду его ежедневного угасания, явилось опасение, что погибнет неминуемо вся пехота, до последнего человека...
Положение кавалерии было во многом лучше; казаки были одеты гораздо теплее и практичнее, чем пехотинцы: под шинелями у них были настоящие меховые полушубки, а это было самое главное. В начале похода, правда, наблюдалась известная форма в одежде; но затем, когда наступили страшные морозы и поднялись бураны, то казаки сверх шинелей стали надевать взятые ими в поход, про всякий случай, собственные, саксачьи, длиннорунных черных овец, тулупы, а на ноги валенки – и им было тепло. На ночлегах, когда отряд, обыкновенно, устраивался в каре, солдаты-пехотинцы занимали передний и задний фасы, а по бокам каре клались тюки с продовольствием и прочими запасами, а за этими уже тюками, под их защитою от ветра, ставились джуламейки казаков.
Относительно продовольствия, казаки и их лошади поставлены были тоже в более благоприятные условия. Мы уже говорили выше, как ловко пользовались казаки в арьергарде всевозможными вьюками, которые они снимали с падавших от изнеможения верблюдов. Впрочем, казаки (особливо уральские) не брезгали даже и обыкновенным воровством, при добывании разного рода продовольствия, так что, например, у пехотных офицеров отряда были похищены казаками все тюки с консервами, чаем и сахаром, даже чемоданы с бельем и мундирами. Не менее ловко поступали казаки и тогда, когда им надо было добыть лишнего корму для своих коней: несмотря на голую, снежную пустыню, окружавшую отряд, они и тут ухитрялись достать то, что им было нужно. Дело в том, что в начале похода на каждую лошадь выдавалось овса лишь по 2½ гарнца, сена же не выдавалось вовсе, так как снег был не глубок, и лошадей, часа на два в день, выгоняли на тебеневку (т. е. на пастьбу), где они и добывали себе, роя копытами, подножный корм; но потом, когда снег стал глубоким, такая тебеневка стала, конечно, невозможною; а между тем, казаки очень любили и берегли своих лошадей, которые, как известно, были их собственностью. И вот, вольные сыны Урала начали «стараться» и пустились на следующую хитрость. Так как ночью казачьи джуламейки устраивались вблизи вьюков и всевозможных мешков с провиантом и продовольствием, то, как только наступала глухая пора ночи, из казачьей джуламейки осторожно выползал какой-нибудь ловкий парень и выслеживал часового. Едва тот прятался от холода где-нибудь за тюками, как казак всаживал в один из тюков с овсом особого рода крючок на крепкой бичеве, конец которой был протянут в самую джуламейку; исполнив это, казак тихонько уползал вновь в джуламейку, а спустя несколько минут куль с овсом начинал медленно подвигаться по снегу и въезжал в ту же джуламейку, к ожидавшим его казакам, которые тотчас же и рассыпали овес по сакам, а куль сжигали. Таким образом, казачьи лошади были всю дорогу сыты, а у самих казаков не переводились ни сухари, ни водка, ни мясо; оттого и смертность между ними была значительно меньше, и лошади их падали весьма редко. Случалось, конечно, что часовой замечал самодвижущийся куль с овсом; но в таких случаях увеличивались лишь ночные мучения несчастного часового: к страданиям от стужи и ветра присоединялось еще и мучение от страха и ужаса – в виду несомненной чертовщины, происходящей пред его глазами... Уже много позже, когда отряд добрался до Эмбы, эти казачьи проделки стали известны всему отряду.
Но далеко не вся кавалерия отряда благоденствовала так, как казачьи полки: взятый генералом Перовским сводный дивизион Уфимского конно-регулярного полка бедствовал едва ли не более, чем пехота. Люди этого дивизиона, набранные, как и весь полк, из других полков регулярной кавалерии, расположенной в различных местностях России, были непривычны к суровому Оренбургскому климату; их щегольская форма, пригодная для блестящих парадов, была совсем неудобна для похода в тридцатиградусный мороз, в снеговой пустыне. То же было и с их лошадьми: красивые, рослые и грузные заводские лошади этого дивизиона едва ступали по глубокому снегу и, как и верблюды же, сильно резали себе ноги о ледяную кору, покрывавшую снег, а главное, ничего не могли поделать на тебеневке, т. е. не умели добывать себе подножный корм, так что всю дорогу, от самого Оренбурга, не ели сена и травы; выдаваемый же в скромной порции 2½ гарнцев на день овес не мог, конечно, накормить лошадь досыта, и они начали падать... В конце похода в этом дивизионе не осталось ни одной лошади; последнею пала, под Эмбою уже, красавица «Пена», белая лошадь у трубача, сильно им любимая. Очевидец, Г. Н. Зеленин, так передавал мне этот случай. Лошадь шла по тропе, протоптанной ранее оставшимися верблюдами; на ней гордо сидел молодчина-трубач, окруженный всего человеками 20–25, нижними чинами, остававшимися в живых из всего дивизиона, идущими теперь пешком вблизи своего трубача... Вдруг Пена споткнулась обо что-то, сильно вздрогнула – и упала; трубач быстро соскочил с нее и стал было помогать ей подняться; но лошадь затрясла головой и медленно перевалилась на бок... Солдатики стали хлопотать около своей любимицы, отпустили ей подпруги; но это ей не помогло: лошадь стала медленно и тяжело дышать и слегка биться... Солдатики решили, что она «изведется»... Тогда трубач сбегал к идущим в арьергарде казакам, добыл там несколько гарнцев овса, принес лошади и насыпал его на чистое полотенце, вблизи ее головы; потом, расседлал лошадь и разнуздал; затем стал перед ней, поклонился ей в землю, зарыдал как ребенок – и медленно пошел, снеговою тропою догонять «землячков-товарищей»... В Оренбург вернулось из этой гвардии генерала Перовского около 20 человек; трубач, оплакавший красавицу Пену, тоже умер в походе, на обратном уже пути из Чушка-Куля. Когда окончился этот несчастный поход и Перовский уехал за границу, весь Уфимский конно-регулярный полк, в целом своем составе, был отправлен (в 1841 году) на кантонир-квартиры, в одну из Северо-Западных губерний, для поправления здоровья солдат, сильно страдавших в Оренбурге обычною болезнью для всех неместных уроженцев – изнурительною, перемежающеюся лихорадкою. Страдания и лишения офицеров в этот тяжкий поход мало чем разнились от нижних чинов. Правда, каждому из них был предоставлен в распоряжение отдельный верблюд, а некоторым два, три и более; у многих были собственные лошади и экипажи – местные тарантасы, с полозьями в запасе, для зимнего пути; были и разные другие исключительные удобства и приспособления. Но все это было лишь в начале похода... Затем для всех почти офицеров отряда наступили те же лишения: верблюды их пали, равно, как и лошади, экипажи брошены или сожжены; вскипятить медный чайник с водою было, тоже, не всегда возможно, как и солдатам не всегда удавалось похлебать горячей кашицы. Исключения в удобствах имелись лишь у начальников отдельных частей: начальники колонн, батальонные и полковые командиры и батарейные находились, конечно, в иных условиях, лучших, из коих главные были два: теплая одежда и горячая пища. Все это, понятно, было у командиров; но самого-то главного – теплого угла, где бы можно было обогреться и, порою, обсушиться и уснуть раздевшись, этого ни у кого не было. У самого Перовского ставилась в кибитке переносная, железная печь; но, тем не менее, температура была там (6-го, например, декабря) следующая: на полу кибитки было 15° холоду; а на столе, где писал Перовский, 4° морозу же, по Реомюру.
V.
Облегчение караульной службы. – Случай с часовым. – Смертная казнь над ним. – Начало ропота противу генерала Циолковского. – Ненависть Циолковского к русским солдатам и его жестокость. – Истязание фельдфебеля Есырева. – Усиление в отряде ропота противу Циолковского. – Смещение его с должности начальника колонны.
Еще в начале декабря, когда отряд только что подходил к урочищу Биш-Тамак, главноначальствующий, в виду наступивших тридцатиградусных морозов и частых буранов, от которых гибли по ночам часовые, сделал распоряжение, чтобы ночные часовые на постах сменялись через каждый час, а не через два, как было обыкновенно установлено. К сожалению, это гуманное распоряжение генерала Перовского не всегда исполнялось в точности, по той простой причине, что на гауптвахтах, где был главный караул, не всегда и не у всех начальников караула были часы, составлявшие в то время некоторую роскошь у армейских офицеров. Таким образом, часовым приходилось иногда выстаивать на своих постах долее даже двух часов; если в это время был сильный мороз, да еще с метелью, часовой, по чувству простого самосохранения и самозащиты, прятался от бурана и вьюги за тюки. И вот, произошел однажды в колонне генерала Циолковского следующий печальный случай. Около тюков с провиантом стоял, ночью, часовой, еще молодой солдат, зырянин Архангельской губернии. Поднялся страшный буран... проходит час, проходит другой... совсем закоченели у часового руки, а смены нет как нет... Поставил несчастный солдатик ружье к тюку, а сам присел у ружья на корточки, спрятал замерзшие руки под полушубок, да и прикурнул немножко... В это время проходил патруль; вместо того, чтобы разбудить прозябшего солдата, или поскорее сменить его, унтер-офицер поляк взял тихонько ружье часового и ушел с ним; когда, спустя всего несколько минут, солдатик проснулся и увидал, что ружья нет, он страшно перепугался – знал, что от неумолимого и безжалостного генерала Циолковского его постигнет жестокое наказание. И вот, опасаясь, что с минуты на минуту придет смена и его найдут без ружья, часовой решается на следующий необдуманный поступок: оглядывая бесконечную белую степь, он увидал, что не в далеке стоит на ночлеге другая колонна; не долго думая, часовой бросается туда, тихо подходит к платформе, где в козлах стояли ружья, и видит, что часовой от стужи спрятался за тюками и дремлет... солдатик взял одно ружье и быстро возвратился к своему посту. Когда пришел к нему тот же патрульный и с ним смена, то увидели, что солдат стоит с ружьем...
– Чье у тебя ружье? – спросил патрульный.
– Мое, сударь, – отвечал часовой.
Тогда у солдатика спросили номер его ружья и при этом показали ему собственное ружье... Отпираться стало невозможно, и виновный повинился во всем.
Генерал Циолковский сильно стал раздувать это дело – просто, по жестокосердию своему... О проступке часового доложено было главноначальствующему отрядом, и генерал Перовский приказал наказать солдатика и тем покончить дело. Но генерал-майор Циолковский, в качестве колонного начальника, стал настаивать, чтобы часовой за свой проступок был подвергнут, в пример прочим, расстрелянию, что его преступление-де очень важное: сон на посту, утрата ружья, самовольная, без разводящего ефрейтора, отлучка с часов и, наконец, кража оружия в соседней колонне... Начальник колонны так энергично настаивал на своем бессердечном желании и сослался на такой сильный аргумент (что он, генерал Циолковский, в случае помилования виноватого, не отвечает за сохранение дисциплины в своей колонне, в такое смутное и тяжелое для отряда время), что генерал Перовский вынужден был, наконец, уступить и отдал приказ судить часового полевым военным судом, в 24 часа. Часовой был приговорен к смертной казни чрез расстреляние, и приговор этот был, на другой же день, над ним исполнен, в присутствии всей 1-й колонны и при нескольких стах людей из других колонн, нарочито командированных для присутствования при смертной казни.
Случай этот вызвал сильный говор во всех колоннах... Все обвиняли генерала Циолковского в бесчеловечности и ненужной жестокости. Указывали на то, что нужно снисходить к нижним чинам, безропотно, зачастую, замерзающим на часах; что, скорее, следовало бы генералу Циолковскому установить более правильную смену часовых в своей колонне, чем внушать патрульным унтер-офицерам, из ссыльных поляков, похищать у измученных и задремавших часовых ружья... что отряд далеко еще не дошел до Эмбы; а пока дойдет до Хивы, то этак, пожалуй, придется расстрелять всех тех, кто не замерзнет... и т. д.
В силу военной дисциплины, ропот этот или, скорее, «говор», как называют его находящиеся и теперь в живых военные люди, участники похода, был, конечно, тихий, сдержанный, и лишь теперь, спустя полвека, седые ветераны похода, припоминая смертную казнь зырянина, расстрелянного при 30-ти-градусном морозе, в белой непроглядной вьюге, передавали мне, понижая голос, что после этой казни «в отряде был сильный говор»... И если бы в отряде не знали, кто истинный виновник ненужной жестокости, то «говор» мог бы разрастись... И хотя Циолковский старался потом всячески выгородить себя из этого дела, сваливая назначение военно-полевого суда на главноначальствующего, но эта политика плохо удалась ему в степи: шт.-капитан Никифоров, не стесняясь, говорил с офицерами в слух о закулисной стороне всего этого несчастного дела...
Теперь следует сказать несколько слов о личности начальника 1-й колонны генерал-майора Станислава Циолковского. Он, по рассказам, попал в Оренбург вскоре после польского мятежа 1831 г., в качестве ссыльного полковника польских войск, сильно скомпрометированный. Вскоре же по приезде генерала Перовского в Оренбург, полковник Циолковский сумел вкрасться к новому военному губернатору в такое доверие, так заискать перед ним и расположить его к себе, что поход 1839 г. застал его командиром Башкирского войска, в чине уже генерал-майора. Существует весьма основательное сведение, что государь Николай Павлович, прощаясь с Перовским в начале 1839 г. в Петербурге и хорошо, по-видимому, зная о том недобром влиянии, какое имел Циолковский на молодого Оренбургского губернатора, настоятельно советовал ему не допускать к себе этого ссыльного поляка. Тем не менее, Циолковский попал все-таки в экспедицию, и стал, затем, злым гением отряда и всего похода.
При самом выступлении своем из Оренбурга, генерал Циолковский отдал приказ по своей колонне, чтобы навьючка верблюдов начиналась с двух часов ночи, а в поход выступать не позже 6 или 7 часов утра; солдатам, следовательно, приходилось спать ночью не более 3½ часов, а большую часть ночи заниматься навьючкой верблюдов; затем, выступать в поход в совершенной темноте (так как в 6 и даже в 7 часов утра в ноябре и декабре, как известно, совсем темно) и, вдобавок, усталыми уже и измученными, и идти в потемках, до наступления рассвета, более часу... Вследствие этих порядков, в колонне генерала Циолковского начались сильные заболевания нижних чинов, а затем появилась и смертность, так что в одной его колонне умирало в день, почти столько же, сколько во всех остальных трех колоннах. У него же в колонне, у первого, начали падать верблюды... Усиленный падеж верблюдов совпал как раз с смертною казнью зырянина, и все это, взятое вместе, с присоединением ежедневных рассказов о зверстве и жестокостях генерала Циолковского, породило усиленный «говор» в отряде, что «этот поляк отравливает верблюдов»... что он, будто бы, посылает, по ночам, своего денщика, поляка же Евтихия Сувчинского (вышедшего впоследствии в люди), разбрасывать около лежащих верблюдов отравленные хлебные пилюли... Это тяжкое обвинение, по нашему глубокому убеждению, едва ли справедливо. Генерала Циолковского можно было обвинять в других преступлениях, не менее, пожалуй, серьезных, но только не в отравлении верблюдов: управляя, например, башкирами, он сильно притеснял их и наживался на их счет, вызывая противу себя постоянный ропот и жалобы этих полудиких и довольно терпеливых людей; незадолго до похода, он приобрел, за бесценок, у тех же башкир прекрасный участок земли, где и устроился помещиком; теперь, во время похода, он умышленно изнурял людей своего отряда, доводя их, прямо, до повальной смертности; при телесных наказаниях, он часто наказывал солдат так жестоко, что они обыкновенно долго хворали в походном лазарете после наказания; он особенно мучил и истязал заслуженных солдат и унтер-офицеров, имевших известный серебряный крест за взятие Варшавы; когда началась гибель отряда, то генерал Циолковский был единственным человеком, не умевшим или не желавшим скрыть своего злорадства... Но обвинять этого ужасного человека в отравлении верблюдов, это, пожалуй, возможно было тогда, 60 лет назад, при той всеобщей ненависти, какую питали к Циолковскому в отряде, но не теперь, когда забыт и этот несчастный поход, и когда почти все его участники спят непробудным сном в могилах.
Генерал Циолковский отлично, по-видимому, знал о той ненависти, какую питают к нему солдаты всего отряда вообще, а его колонны в особенности. С наступлением сумерок, он почти никогда не выходил из своей кибитки, а если и случалось, то в сопровождении ординарца и вестового: он, видимо, боялся нападения; кибитку его всю ночь сторожили двое часовых, из числа лично ему известных и им избираемых солдат. Он особенно стал осторожен после одной бесчеловечной расправы, учиненной им под самою уже Эмбою, над заслуженным фельдфебелем Есыревым. Дело это (как изложено оно в имеющихся у меня отрывочных записках Г.Н.Зеленина) происходило так. Однажды, в половине декабря, когда отряд был уже под Эмбою, в 6 часов утра, в полной еще темноте, генерал-майор Циолковский обходил свою колонну в сопровождении своего адъютанта и ординарца. Вьючка верблюдов, начавшаяся, как и всегда, с двух часов, почти уже кончалась, и все кибитки и джуламейки были заточены (упакованы в тюки); лишь одна чья-то незаточенная джуламейка стояла в стороне... Едва увидел ее генерал Циолковский, как громко закричал:
– Чья это джуламейка? Какого быдла (скота)?!
Оказалось, что неубранная джуламейка принадлежала фельдфебелю Есыреву, который сам находился при навьючке верблюдов, в арьергарде, чтобы присматривать там за порядком и торопить дело навьючивания с таким расчетом, дабы, по заведенному начальником колонны порядку, выступить с ночлега в 6 часов. Но Есырева задержало в арьергарде что-то неожиданное, а находящийся при нем вестовой не распорядился почему-то убирать джуламейку без хозяина; и вот, желая успеть в одном месте и избавиться от наказания за опоздание при выступлении, Есырев пробрался в другом... Циолковский приказал немедленно найти виновного и привести его пред свои очи.
– Как ты смел оставить свою джуламейку не убранною, когда, далеким-далеко, убрана даже моя?! – накинулся начальник колонны на несчастного фельдфебеля, едва тот подошел пред ним.
– Помилуйте, ваше превосходительство! Я не виноват: я находился в арьергарде, при навьючке тюков... сегодня я в ночь работал весь верблюдов; надо было разобрать тюки и...
– Ты еще смеешь рассуждать, каналья! Не исполнять моих приказаний и оправдываться!.. Нагаек!.. – и, вынув из кармана, тут же, при этом, носовой платок, закричал Циолковский...
Тотчас же два лихих казака, раздев заслуженного, отличного, высокого командира фельдфебеля Есырева почти донага, несмотря на 35-ти-градусный мороз, оставив его, буквально, в одной рубашке, положили на шинели, взяли за руки и за ноги, и началось истязание... Циолковский закурил сигару и стал ходить взад и пред ним... Когда два рослых оренбургских казака, хлеставшие несчастного с обеих сторон толстыми, ладонными нагайками, видимо измучились, то «человек-зверь» приказал сменить их новыми палачами, по-своему... Вся рубашка Есырева была исполосована и в клочья, взмокла и побагровела от крови, а его все еще хлестали... Стала отлетать на снег, мелкими кусками, кожа несчастного мученика, а его продолжали истязать... Наконец, несмотря на свое крепкое, почти атлетическое телосложение, Есырев совсем перестал даже вздрагивать телом и кричать, а стал лишь медленно зевать, как зевают иногда умирающие... Взгляд его больших голубых глаз совсем потух, и они как бы выкатились из орбит... Прогуливаясь вблизи казни, чтобы, стоя на месте, не озябнуть, Циолковский случайно взглянул в это время на Есырева – и приказал прекратить наказание. Несчастного, едва дышащего фельдфебеля, прикрыли снятою с него, ранее, одеждой и отнесли замертво в походный лазарет, на той шинели, на которой он лежал во время истязания... По запискам подполковника Зеленина, Есыреву было дано более 250 нагаек; между тем, как за самые тяжкие уголовные преступления (напр., за отцеубийство) суровые законы того времени присуждали виновных лишь к 101 удару кнутом. Фельдфебель Степан Есырев поступил в службу из мещан города Углича, служил, затем, в войсках, расположенных в Царстве Польском, участвовал в штурме Варшавы и был произведен за это в унтер-офицеры; при укомплектовании, перед хивинским походом, оренбургских линейных батальонов, Есырев, в числе лучших унтер-офицеров, был переведен в 5-й линейный батальон, расположенный в г. Верхнеуральске и там назначен фельдфебелем; «ростом был очень высокой, бравый и дородный муж» (по запискам Г. Н. Зеленина).
Ко всеобщему изумлению, фельдфебель Есырев остался жив; он пролежал лишь более пяти недель в лазарете. На его счастье, отряд был, в это время, в нескольких переходах от Эмбенского укрепления; по прибытии туда, несчастного положили в настоящий уже лазарет, в теплые, мягкие комнаты, и там, благодаря хорошему уходу и всеобщей заботливости о нем, а главное, благодаря своему атлетическому телосложению, Есырев избежал смерти, отделался лишь утратою, на всегда, своего богатырского здоровья.
После страшного наказания Есырева, ропот в отряде вообще, а в колонне Циолковского в особенности, настолько усилился, что стал громким и почти открытым; солдаты, не скрываясь, говорили: «первая пуля ему», т. е. в первом деле с неприятелем Циолковский должен быть застрелен, как бы во время сражения... Когда узнал обо всем этом генерал Перовский, то решил, наконец, сместить этого варвара, и начальником 1-й колонны был назначен полковник Гекке, состоявший чиновником особых поручений в походном штабе Перовского.
VI.
Положение в отряде военных топографов. – Ночные страдания от морозов. – Практический совет киргиза. – Появление скорбута. – В солдатской джуламейке. – Как раздавали нижним чинам спирт и топливо. – Прибытие отряда на Эмбу. – Устройство понтонных мостов на сухом пути.
Для предполагавшихся военно-топографических съемок местности по дороге в Хиву и самой Хивы, в отряде, в каждой из четырех колонн, находились топографы, под командою особо назначенных офицеров генерального штаба, под общим начальством капитана генерального же штаба Рейхенберга. На каждого офицера и двух топографов унтер-офицерского звания полагалась особая джуламейка, денщик, 2 верблюда с особым при них киргизом и 2 лошади; а так как киргиз ничего, кроме верблюдов, не хотел знать, а денщик знал лишь своего барина, то на долю молодых людей, поступивших в топографы по большей части из дворянских детей Оренбургской губернии (чтобы избежать службы в линейных батальонах), выпадали не только обычные труды по их специальному делу, но и тяжелые физические – по уборке джуламейки, разведению огня, и проч.; а чтобы убрать джуламейку или поставить ее, необходимо снять или поднять вверх главную кошму, а эта работа была под силу лишь четырем взрослым человекам, а не тем консервам, почти детям, на которых выпадало это занятие. Специальные же труды топографов, во все время этого неудачного похода, ограничились выбором мест для ночлегов, затем расстановкою жалонеров и указанием каждой отдельной части ее места в каре. Офицеры, обыкновенно, выбирали лишь место для ночлега колонны; расстановка же жалонеров и распределение отдельных частей по их местам – все это лежало на обязанностях молодых людей, так что по приходе колонны на место, им надо было работать еще более часа, пока, наконец, все части и верблюды, перепутавшиеся походом, займут свои места. При этом, все недовольные своими местами, т. е. попавшие под ветер, вымещали, обыкновенно, свое зло на молодых топографах, ругая их, прямо в глаза, неприличными словами; особенною грубостью в этих случаях выдавались казачьи офицеры, мало отличавшиеся, по своему образованию, от простых казаков.
Этими трудами и ограничились все занятия ученых топографов в экспедиционном отряде, так как съемок делать им не пришлось: местность до Эмбы и до Ак-Булака была, как сказано выше, исследована еще летом, полковником Гекке, а далее Ак-Булака или Чушка-Куля, отряду не суждено было двинуться...
В находящихся у меня записках Г. Н. Зеленина, имевшего в то время всего 19 лет, страдания молодых топографов изображены так правдиво и естественно, что я позволю себе несколько остановиться.
Расставив колонну на ночлег, измученные и насилу владевшие руками и оскорбленные, молодые люди приходили, наконец, к себе в джуламейку и принимались за устройство для себя ночлега, так как их начальник и компания по джуламейке, обыкновенно, уходил на вечер ночевать к кому-нибудь из знакомых офицеров, у которых уже раскинута была кибитка. Топографы разгребали прежде всего снег и кое-как ставили джуламейку. Складных железных кроватей, заведенных для похода, по настоянию генерала Перовского, решительно везде у офицеров не было, у молодых людей не было, и им приходилось спать прямо на снегу, положивши под себя кошму, спать не раздеваясь, во всей одежде и обуви, в которой они шли походом; у них даже «силы не хватало, чтобы отрыть снег до земли, потому что изнемогали от усталости, а снегу было нанесено много». Кое-как кибитку, или, вернее, джуламейку, устроят; лягут уж где-нибудь, накрывшись сверху саксачьим тулупом. Но мороз брал свое, и ноги, обутые в вяленые сукна, кошемные валенки и, затем, в кожаные сапоги, чтобы холодь не так сильно, все-таки начинали зябнуть, особенно в мороз выше 30°, что приходилось выстаивать с вечера и быть вокруг джуламейки, чтобы разогреть их; это нужно было проделывать в продолжение ночи несколько раз. То же самое было и с остальными топографами и все общее, как-то: ко всему молодому, друг к другу и страданиям, привыкать и бессознательно. Иной, в джуламейке молодых топографов приходил к ним денщик начальника и киргиз, приставленный к верблюдам. Молодые люди сумели устроить так обстоятельство, что киргиз совсем с ними свыкся и ни разу не попробовал сбежать, хотя слышали, что киргизы сбегают, чтобы не замерзнуть. Решили спросить об этом киргиза. Тот расхохотался, да и говорит:
– У вас нога будет теперь забитая.
– А почему это? – стали спрашивать его молодые люди.
– Вот почему, – отвечал киргиз. – Если вы, будете спать в кожаных сапогах, то ноги у вас замерзнут: кожаный сапог на морозе просыхает, пропердяет (пропускает) насквозь, и он (сапог) ходу (кожи) не греет; а вы остались на ночь в одних валенках и кошемных сапогах, то ноги у вас будут теплы.
В следующую же ночь топографы исполнили совет киргиза, сняли кожаные сапоги, а ноги, обутые в кошемные, мягкие сапоги окутали шубой и крепко проспали всю ночь, и ноги у них не озябли. О своем открытии молодые люди сообщили Рейхенбергу, и тот стал делать то же самое.
Более всех страдали ночью от кожаной обуви солдаты, которым воспрещалось разуваться в предположении тревоги: намучившись от ходьбы по снеговой пустыне, солдаты засыпали крепким сном, а на утро оказывалось, что у них были озноблены ноги... Начинался скорбут, появлялись на ногах раны, а затем ноги сводило, и в конце-концов, от изнурения, постоянного холода и нахождения в лазаретном сквозном фургоне, больные умирали... Большая часть солдат сводного дивизиона Уфимского полка погибли именно таким образом. «Только Всевышний Создатель, располагающий жизнью человека, не допустил нас до погибели! Вероятно, отцы и матери наши усердно молились в это время за наше спасение!..» говорит Георгий Николаевич Зеленин в том месте своих записок, где приводятся бедствия отряда от стужи, во время ночлегов.
Войлочные джуламейки не меняли вовсе; и вот, если им удавалось достать где-нибудь хоть немножко топлива, то огонь обыкновенно разводили в середине джуламейки. Обойдут солдаты, на корточках, вокруг огня, и когда он разгорится, то начинают они по одному снимать с себя сорочки и дергать их перед пламенем, подпаривая со всех сторон; когда огонь подложно начнет палить рубашку, то ее слегка потрясут, и в это время в костер сыплются насекомые, производя весьма своеобразный треск и запах... А в это же время, на огне стоят солдатские котелки, манерки, а у кого и чайники, и снег превращается в горячую воду, в которой размачиваются куски закорузлых в походе сухарей, заменявших иногда и обед, и ужин.
А вот, например, как раздавали солдатам отряда порции «спирту». Когда фельдфебель получит его на роту, то сначала отнесет его к ротному командиру, который отольет себе часть, выданного спирта, и поделится им с субалтерн-офицерами; затем, фельдфебель приглашает отнести этот спирт в свою джуламейку, отольет часть себе, а также и всем карманным унтер-офицерам; потом уже зовет артельщика, тот разбавит оставшееся количество спирта теплою водою и эту смесь выдают каждому солдату «по капле».
Точно так же было и с топливом, добываемым в Биш-Тамаке исключительно солдатскими руками, из мерзлой земли. Вырытые коренья степных трав поступали, как и спирт, сначала к начальству, а затем уже в джуламейки солдат. Когда в воскресенье и праздничные дни раздавали на роты мясо и приказывали солдатам готовить себе горячую пищу, то котел не мог вскипеть более одного, много двух раз; мясо не уваривалось, и в таком полусыром виде поглощалось солдатскими желудками... Появилась дизентерия... заболевающие отправлялись в ледяные фургоны, а оттуда в землю.
Вот таким-то порядком, в декабре 1839 г., шел несчастный отряд русских войск по бесконечной степи, в тридцатиградусные морозы, среди леденящих буранов, по колено в снегу, без теплой одежды и горячей пищи, оставляя за собою роковой страшный след – в виде невысоких снеговых холмов-могил над умершими людьми и круглых горок нанесенного метелями снега над павшими верблюдами!..
19-го декабря отряд достиг, наконец, Эмбенского укрепления, употребив на этот переход (от Оренбурга до Эмбы) 34 дня. Между тем рассчитывали, что это пространство, около 500 верст, будет пройдено не более, как дней в 15-ть!
Какой страдальческий и, по истине, героический был этот переход, можно судить уже по одному тому, что из всех 34-х дней похода до Эмбы было лишь 15-ть без буранов и только 13 дней, когда мороз был ниже 20°. Обилие же снега было так велико, что положительно все овраги, даже самые глубокие, были занесены им до верху, так что приходилось употреблять самые невероятные усилия, чтобы перевести через такие овраги тяжелые вьюки и лошадей с их вьюками и кошмами буранов... А чтобы переправлять через эти овраги бездну пушек, приходилось накладывать поверх снега понтонные мосты и по ним уже перевозить орудия...
VII.
Положение генерала В. А. Перовского во время похода. – Действия хивинского хана Алла-Кула и высланный им бухарский отряд туркмен-иомудов. – Неудачная атака хивинцами Чушка-Кульского укрепления. – Убийство нашего почтальона-киргиза. – Гибель хивинцев от морозов и буранов. – Отдых отряда в Эмбенском укреплении. – Отчаяние главноначальствующего. – Работы солдат, слабости генерала Перовского. – Две партии в отряде. – Приказ о сформировании особой колонны для выступления на Чушка-Куль. – Прибытие на Эмбу статского Айчувакова.
Страдания в отряде были, конечно. Но было в нем одно лицо, страдания которого были гораздо более мучительны: это было главное начальник всей экспедиции генерал-адъютант В. А. Перовский... Он хорошо знал и понимал, что вся неудача похода ляжет на него одного; что те же самые люди, которые его же натолкнули на поход и на выбор времени, укажут на него, как на виновника гибели людей, и начнут его порицать и обвинять... Были и другие опасения и мысли, увеличивавшие страдания Перовского: он помнил, что взял экспедицию пред Государем на свою личную ответственность... Нечего и говорить, конечно, что его могло мучить и оскорбленное самолюбие, и то злорадство, которое он стал уже замечать здесь, в степи, со стороны, например, генерала Циолковского, выражавшегося в кругу своих приближенных прямыми словами басни, что «сини падеж не зажегли»...
До похода на Хиву, губернатор Перовский прослужил в Оренбурге шесть лет, и за это время его успели узнать близко и хорошо. Все увидели, что под наружною суровостью и холодным, как бы отталкивающим взглядом таилась добрая душа человека, не утратившего еще веру в людей, способного любить их и доверять им. Имея обширные полномочия и права командира отдельного корпуса в военное время, В. А. Перовский крайне неохотно предавал суду служащих, как военных, так и гражданских чиновников, и положительно отказывался утверждать смертные приговоры, к которым присуждали иногда солдат полевые военные суды.
Из Оренбурга генерал-адъютант Перовский выехал в поход при 4-й колонне, верхом. Все полагали тогда, что он пересядет вскоре же в свой экипаж, следовавший за колонною. Но вышло иначе. От самого Оренбурга вплоть до Эмбы, на расстоянии 500 верст, главноначальствующий ехал верхом, выступая с колонною одновременно, когда начинало рассветать, и слезая с коня лишь тогда, когда останавливалась и колонна на привалах и ночлегах. В утреннем полусвете часто видели генерала верхом на белой, а иногда на серой лошади, едущего позади колонны, шагом, с опущенною, по привычке, головою на грудь... В 11 часов, ежедневно, генерал Перовский начинал объезжать все колонны, здороваясь, на походе, с людьми и оглядывая их; в этих объездах его сопровождал лишь один казак. Линия отряда, состоявшая из 4-х колонн, растягивалась, обыкновенно, на 8 и более верст; тем не менее, несмотря ни на какую погоду и мороз, главноначальствующий объезжал всю эту линию два раза – от 4-й колонны до 1-й и обратно. Часто, ночью, главноначальствующий сам поверял исправность цепи и бдительность часовых, особенно с того времени, когда узнали, что в степи рекогносцирует двухтысячный конный отряд хивинцев. Однажды, в ночь под 22 декабря, на Эмбе, генерал едва не был заколот часовым: ему как-то удалось, в одиночку, проехать за цепь, обманув бдительность часового в одном месте; но когда он возвращался обратно, был замечен и желал проехать чрез цепь насильно, то часовой, после троекратного приказания «стой!» взмахнул уже штыком, и только во время произнесенный пароль спас Перовского от новой раны. Когда начались бедствия отряда и стали, затем, прогрессивно увеличиваться, генерал-адъютант Перовский стал реже и реже объезжать колонны; его красивая голова стала, как казалось всем, опускаться все ниже и ниже, а взгляд становился еще более суровым и строгим... Таким образом, не слезая с коня, доехал главный начальник экспедиции до Эмбы; но затем, в дальнейшем походе отряда, его никто не видел на лошади: он ехал в зимнем возке, видимо стал избегать встреч с людьми и всячески старался быть незамеченным...
Когда отряд пришел в Эмбенское укрепление, то здесь узнали, что хивинский хан Алла-Кул, осведомившись от своих подданных, занимавшихся торговлею в Оренбурге, что русские собираются идти на Хиву и выстроили уже для этой цели, по дороге на Усть-Урт, два укрепления, отобрал более двух тысяч испытанных и крепких джигитов (батырей) из племени туркмен-иомудов, и велел им ехать на самых лучших лошадях, а грузным всадникам о-двуконь, без всяких запасов, даже без джуламеек, ехать быстро и не останавливаясь, стараясь достигнуть как можно скорее до русских укреплений, пока не подошел к ним главный отряд, идущий с Перовским из Оренбурга; взять, пользуясь малочисленностью гарнизонов, оба укрепления (Чушка-Кульское и Эмбенское), перебить всех русских до последнего человека, а их отрезанные головы, в виде трофеев, выслать в Хиву; затем, идти на встречу главному отряду, следовать по его пятам, беспокоя людей днем и ночью и, если можно, сделать на него, в самую темную и бурную ночь, отчаяннейшее нападение в рукопашную. Начальствовать этим отборным отрядом вызвался сам Куш-Беги (военный министр), который пообещал хану привести в Хиву людей обоих гарнизонов (из Чушка-Куля и Эмбы) живьем, для смертных казней в самой Хиве.
Хивинцы могли исполнить только начало этого грозного приказа. Они быстро добрались до первого, стоявшего на их пути, Чушка-Кульского укрепления. 18-го декабря напали на него, но были самым позорным образом отбиты и прогнаны, потеряв более десяти человек убитыми, трупы которых так и лежали под укреплением на снегу всю зиму. В укреплении, в это время, было на лицо: здоровых 130 человек и больных 164 человека, которые тоже взялись кое-как за оружие. Команду принял на себя горный инженер Ковалевский, случайно попавший за три дня перед этим в Чушка-Куль и оказавшийся старшим в чине; помощником его был поручик Гернгросс. Хивинцы делали четыре отчаянные атаки и были отбиты единственно при помощи пушек: гром выстрелов и свистящая картечь производили в их рядах панический страх, которого они не могли преодолеть, несмотря на всю свою храбрость. Ружей они не особенно боялись, так как имели и свои фитильные, стрелявшие с подставок, которые, однако, попадали иногда довольно далеко и метко. Отбитые от Чушка-Куля, хивинцы направились на Эмбенское укрепление. По дороге, в нескольких верстах от Ак-Булака, они встретили нашего киргиза, ехавшего с почтой из Эмбы в Чушка-Куль; на этом несчастном своем единоверце разбойники и выместили всю злобу: обыскав его, они нашли пакеты с печатями... улика, следовательно, была на лицо... Узнано было впоследствии, от наших пленных, возвращенных из Хивы и потом в самой Хиве, что киргиза этого хивинцы подвергли самым ужасным истязаниям и мукам и, в конце, разрубили его пополам, поперек живота, и поставили в снег с двух сторон степной тропы, так что ноги с половиною живота стояли и замерзли в снегу особо, а верхняя часть туловища вкопана в снег отдельно; рот несчастного был набит мелкими кусочками изорванных бумаг везенной почты и сургучными печатями от конвертов...
Эта конная партия хивинцев имела с нашими войсками, позже, еще одно дело, о котором будет говорено ниже; теперь же следует сказать, что домой в Хиву, в свои аулы, из этих двух тысяч отборных всадников вернулось лишь 700 с чем-то человек: все остальные погибли в степи, между Чушка-Кулем и Эмбенским укреплением и на Усть-Урте от страшных в ту зиму морозов и частых буранов; гибли, также, от изнурения, вследствие отсутствия пищи, а главное потому, что не взяли с собою джуламеек, могущих защитить их, хотя отчасти, от морозов и степных метелей: хан так торопил их выступлением и маршем, что не позволил взять даже верблюдов, на которых можно бы было навьючить эти джуламейки. Необыкновенная суровость зимы 1839–40 года сохранилась в памяти у хивинцев надолго: Сергей-Ага рассказывал, в 1842 году, нашим офицерам, что в хивинских оазисах померзли в ту зиму корни виноградных лоз, а в самой Хиве погибли решительно все молодые телята и ягнята и даже часть новорожденных верблюжат.
Эмбенское укрепление, куда пришел 19-го декабря несчастный экспедиционный отряд, было построено на правой стороне речки Аты-Якши, невдалеке от ее впадения в Эмбу; кругом, на далекое расстояние была плоская равнина. И вот, на этой-то равнине, вблизи самого укрепления, и расположились в раскинутых джуламейках все четыре колонны. Больных из всех колонн тотчас же положили в Эмбенский госпиталь, устроенный в теплых и хорошо освещаемых землянках из воздушного кирпича, и они стали понемногу поправляться. Гарнизон жил тоже в хорошо устроенных землянках, освещаемых сверху, где горизонтально, наравне почти с крышею, лежали оконные рамы. В таких точно землянках помещались в укреплении солдатские кухни и хлебопекарни; пришедшие солдаты, с особым удовольствием, лакомились теперь печеным черным хлебом, которого не пробовали более месяца... Все нижние чины всех четырех колонн ходили, чередуясь, обедать и ужинать на кухни, в теплые землянки, и тут два раза в день вполне отогревались. Уцелевшие лошади и верблюды тоже вздохнули здесь свободно; так как сена и овса заготовлено было здесь в достаточном количестве, то лошадям стали отпускать по 4 гарнца овса в день и по 10 фунтов сена; верблюдам, тоже, давали сена и бурьяну вдоволь, и они, как и лошади же, стали отдыхать и поправляться. Отряд простоял, таким образом, в Эмбенском укреплении более двух недель, отдыхая и собираясь с силами для дальнейшего похода – вперед или назад, все равно: все сознавали лишь одно, что, не будь на дороге этого теплого укрепления с его теплыми землянками, печеным хлебом и горячею пищею, погиб бы в этих снеговых пустынях весь отряд, до последнего человека...
Но главнокомандующий отрядом, генерал-адъютант Перовский сознал уже и в душе решил, что экспедиция не достигнет намеченной ею цели, что она закончена; что идти вперед и рассчитывать взять Хиву с ничтожным остатком отряда немыслимо, что можно лишь и должно идти назад... К этому тяжелому решению генерал Перовский пришел окончательно вследствие сделанной, по приходе уже на Эмбу, рекогносцировки в сторону Чушка-Кульского укрепления. Предполагалось, что чем дальше к Югу, тем снегу будет меньше; между тем оказалось, что снег в сторону Чушка-Куля был также глубок, как и на пройденном пространстве. Это известие поразило, как громом, весь отряд и более всего, конечно, опечалило генерала Перовского: он вдруг сильно затосковал, осунулся и исхудал в какие-нибудь два-три дня до неузнаваемости, совсем перестал выходить из своей кибитки и не принимал решительно никого, кроме штабс-капитана Никифорова... В душе генерал-адъютант Перовский сознавал, конечно, что он – главный виновник того факта, что экспедиция состоялась; что в гибели нескольких тысяч людей виноват все-таки он, творец экспедиции и главный руководитель всего этого несчастного похода... Он это сознавал – и вследствие этого страшно мучился и страдал нравственно... Более всего Перовского мучила мысль, что этот неудачный поход и его имя станут предметом насмешек всей Европы, что поход «осрамил Россию», что отряд деморализован, что офицеры и солдаты упали духом, что все его проклинают и ненавидят... И вот, как только ему в голову попали эти несчастные мысли, в душе его созрело какое-то роковое решение: он, под разными предлогами, перестал принимать пищу...
Но промысел Божий и тут пришел на помощь к изнеможенному духом человеку – в лице легендарного чудо-богатыря, русского солдата. Однажды, поздно вечером, выйдя из своей кибитки и проходя джуламейками 4-й колонны, он услышал в одной из них разговор о настоящем положении отряда и свое имя... Перовский невольно остановился и стал прислушиваться... Говорил кто-то поучительным, докторальным тоном: очевидно, унтер или, быть может, сам капрал...
– Все это не беда! (говорил голос): морозы стали полегче, буранов совсем нет... кашица горячая есть. А вот, плохо: сам-то он, орел-то наш черноокий, захирел... вот это, братцы, так беда!...
– Мы, вчерась, узнавали потихоньку (отвечал, вполголоса, другой солдатик): от пищи, сказывают, отстал – ни есть, ни пить ничего и никого до себя не допущает...
– Да-а-а, вот это беда!.. повторил опять первый солдат, упавшим голосом, и громко вздохнул при этом: – Коли сам помрет, пропадут тогда и наши головушки!..
Генерал Перовский, как он сам передавал об этом в тот же вечер штабс-капитану Никифорову, набожно перекрестился три раза, и бодрый, веселый, быстро направился в свою кибитку... Здесь он тотчас же послал за Никифоровым... Когда тот пришел, генерал стал подробно расспрашивать его о положении отряда, а главное, о нравственном духе офицеров и солдат. Штабс-капитан Никифоров не скрыл ничего и откровенно доложил главноначальствующему, что в отряде, среди офицеров, образовались, собственно, две партии: одна, во главе которой стоит генерал-майор Циолковский, доказывает необходимость немедленного отступления и срытия укреплений; другая же партия, с генерал-майором Молоствовым, напротив, указывает на то, что отряд прошел всего лишь одну треть пути, что возвратиться обратно в Оренбург, ни с чем, не исследовав даже Усть-Урта – «дело будет постыдное для русского человека» и останется неизгладимым пятном в истории походов русских войск... «что нужно испытать все до последней крайности, и если окажется, что идти дальше невозможно, тогда только возвратиться обратно»...
Генерал Перовский крепко поцеловал Никифорова и передал ему разговор солдат в джуламейке 4-й колонны. Затем, в тот же вечер, был составлен и отдан по отряду приказ о сформировании «отдельной колонны», которая должна была отправиться к Чушка-Кульскому укреплению, для исследования подъема на Усть-Урт и количества снега на его плоскости. В приказе было объявлено, что отряд по выяснении этих двух главных вопросов или будет продолжать поход к Хиве, или же возвратится обратно на Эмбу.
Выступление этой колонны из Эмбенского укрепления было назначено на 31 декабря.
VIII.
Неудачи, постигшие отряд. – Внезапная болезнь генерала Молоствова. – Отношения между Перовским и Циолковским. – Назначение Циолковского начальником отдельной колонны. – Бегство киргизов-верблюдовожатых и экзекуция над ними. – Высылка поручика Ерофеева в Чушка-Куль. – Нападение хивинцев на отряд поручика Ерофеева и мужественное его отражение.
Не успели еще сделать всех распоряжений по выступлению «отдельной колонны», как пришли две весьма неприятные вести. Во-первых, в самый день ее выступления, заболел, совершенно неожиданно и беспричинно, генерал-майор Молоствов, назначенный начальником этой колонны. В отряде стали ходить весьма странные слухи о причинах внезапной болезни очень любимого солдатами генерала... к его болезни стали примешивать имя генерал-майора Циолковского. Но этому тяжкому обвинению верили лишь немногие, и оно всего более создано было, по-видимому, тою ненавистью, которую питали в отряде к этому ужасному человеку. Известно было лишь одно, что генерал Молоствов заболел тотчас же, как только вернулся в свою кибитку от генерала Циолковского, у которого он пил кофе.
Отношения главноначальствующего к генерал-майору Циолковскому были, в это время, крайне обострены: уволенный за зверское обращение с нижними чинами от должности начальника 1-й колонны, Циолковский,-понятно, питал в душе большую злобу против генерала Перовского; а этот, в свою очередь, узнав от штабс-капитана Никифорова – какую «партию» сформировал вокруг себя в отряде ссыльный генерал, давший совет идти в Хиву зимою, не мог, конечно, чувствовать к нему за все это особой приязни... Но случилось, однако, так, что, когда заболел Молоствов, старшим в отряде, после генерал-адъютанта Перовского, очутился генерал-майор Циолковский, так как генерал-лейтенант Толмачев заболел еще раньше и ехал в возке, от самого урочища Биш-Тамак, не владея простуженными ногами. Согласно принятым правилам, Циолковского никак нельзя было обойти, тем более теперь, когда, вследствие неудач, главноначальствующий сознавал, что его престиж в Петербурге поколеблен... И вот, скрепя сердце и подавляя свое личное неудовольствие, Перовский, приказом по отряду от 9-го января 1840 г., назначил начальником «отдельной колонны» Циолковского.
Второе неприятное обстоятельство случилось в отряде 31-го декабря, всего за день до выступления отдельной колонны из Эмбенского укрепления к Чушка-Кулю. Ночью, несколько десятков киргизов, которые должны были идти с этою колонною, сговорились и ушли тихонько из отряда в степь, в свои аулы, вместе с принадлежащими им верблюдами. Когда доложено было об этом происшествии главноначальствующему, он велел собрать немедленно всех остальных киргизов, у которых верблюды были отряду наняты или закуплены, и объявить им, что если кто-либо из них вздумает также бежать, то будет расстрелян. Киргизы обещали не уходить и, в знак покорности, положили перед генералом свои нагайки (плети). Тем не менее, главноначальствующий, предвидя возможность побега, велел на следующую же ночь удвоить караулы, особенно около верблюдов и волов, на которых были навьючены казачьи лошади. И что же? В ту же ночь киргизы, давшие слово не уходить, опять ушли, забрав с собою более 200 лучших верблюдов. На утренней заре Перовскому доложили об этом. Он приказал отряду остановиться, а начальнику конвоя, поручику Ерофееву, велел взять сотню казаков и скакать за беглецами, отбить верблюдов, а беглецов привести обратно. Казаки настигли беглецов, но те стали отстреливаться. Завязалась перестрелка, в которой было убито несколько киргизов; остальные, бросив верблюдов, разбежались. Казаки вернулись с верблюдами в отряд, представив и пленных. Перовский приказал их расстрелять, выбрав из них трех зачинщиков. Киргизов поставили на колени, и генерал приказал им объявить, что если они все-таки решатся бежать, то постигнет такая же участь и всех остальных, у кого есть верблюды. Затем, он приказал одному из офицеров взять трех зачинщиков, отвести их в сторону, в вырытую яму, и расстрелять, но объявить при этом, что, может быть, государь и помилует остальных, если они окажутся в чем-либо невинными. Но едва офицер взял трех киргизов, чтобы вести их к яме, как все остальные, человек 30, упали на колени и стали просить пощады, не давая вести товарищей. Генерал, видимо, не ожидавший такого заступничества, вынужден был приостановить экзекуцию, но, спустя несколько минут, раздумав, приказал все-таки привести приговор в исполнение, начав с ближайшего к нему ослушника... Киргиз пошел без всякого сопротивления: он лишь простился, по-киргизски, с товарищами. Его поставили к столбу и на-скоро привязали... Офицер скомандовал «пли!» – и киргиз был расстрелян. Живо разрезали веревки, и он упал в яму...
– Следующего! – крикнул Перовский.
Повторилась та же история с другим киргизом... Едва он кувыркнулся в яму, как генерал крикнул вновь:
– Следующего!..
Расстреляли и третьего киргиза... Едва спустили его в яму и стрелки зарядили вновь ружья, как вся тысячная масса киргизов упала на колени и закричала: – Алла! Алла!!. Пойдем, бачка, пойдем!
Они, оказалось после, были вполне уверены, что генерал Перовский не имеет права их расстрелять и не может этого сделать; оттого у них и была такая самоуверенность и решимость уйти и бросить отряд.
Генерал Перовский, прекратив экзекуцию, приказал сказать им, что если кто-нибудь из них осмелится уйти из отряда самовольно, ночью, то будет настигнут и расстрелян; а если даже и удастся ему избежать погони, то будет, все равно, разыскан в ауле и казнен в Оренбурге, по возвращении отряда из похода.
Эта угроза и вид трех расстрелянных товарищей так напугали киргизов, что ни один из них впоследствии не решился самовольно бросить отряд, и все дошли с ним до Оренбурга. Тем не менее, в виду крупной убыли верблюдов, было тотчас же послано в Оренбург распоряжение немедленно нанять или купить у киргизов несколько сот свежих верблюдов, которые тотчас же и доставлены в Эмбенское укрепление.
Пока шли эти окончательные сборы отдельной колонны, задержанной в Эмбенском укреплении такими случайными обстоятельствами, как внезапная болезнь генерала Молоствова и открытое неповиновение верблюдовожатых киргизов, на Эмбу, из Чушка-Куля, прибыл второй нарочный и привез нерадостное известие, что там, после благополучного отбития хивинцев, пришлось, во избежание второго натиска, усилить сторожевую и орудийную службу, в особенности ночью, и, благодаря этому обстоятельству, а также из-за дурной воды озера, близ которого возведено было Чушка-Кульское укрепление, там появилась такая масса больных дизентерией, скорбутом и цингой, что их положительно некуда было помещать... Тотчас же, по распоряжению главноначальствующего, была снаряжена рота пехоты численностью в 140 человек, на санях, запряжённых верблюдами, с сотнею казаков, из коих только 40 были верхами, под начальством ротного командира поручика Ерофеева, которому поручено было идти в Чушка-Куль как можно скорее, забрать оттуда всех больных и привезти их на Эмбу. К отряду прибавлено было еще 230 верблюдов с овсом, сухарями, крупою и прочими запасами.
Отряд этот, идя форсированным маршем, прошел почти уже весь путь благополучно; но однажды, около полудня, всего в 20-ти верстах от Ак-Булака, его застиг страшнейший буран, свойственный лишь здешним необозримым степям, когда, среди белого дня, не видно бывает свету Божия... Идти в такую непроглядную метель не было никакой возможности и отряд решил остановиться не надолго, чтобы переждать вьюгу. Места, конечно, не выбирали для остановки – как это делалось в обыкновенное время, когда намечается место более или менее безопасное от внезапного нападения, – а где застиг буран, тут и задумали остановиться. При этом не принимали еще и никаких мер предосторожности: не выставили передовых постов, не заняли находившуюся вблизи возвышенность, даже ружья у казаков находились в чехлах, а у солдат были затокованы в возах, и каждый заботился лишь об одном: как бы укрыться от вьюги и потеплее устроиться, что, однако, было не легко, так как отряд этот, в виду спешности дела и небольшого расстояния, которое предстояло пройти – всего 170 верст – не взял с собою джуламеек.
И вот, едва только поуспокоились в отряде и прикурнули, как с левой стороны, из-за пригорка, выскакала громадная конная партия хивинцев и с диким гиканьем и криком «алла» бросились на отряд. Передние всадники были вооружены пиками, остальные шашками, и лишь у очень немногих виднелись за спинами длинные карабины, из которых хивинцы стреляют не иначе, как установив их на особые подставки.
К великому счастью для атакованных, число которых вместе с офицерами было не более 250 человек, на самом краю бивуака, обращенного к пригорку, находился ротный барабанщик, который, увидав несущихся туркмен, живо выхватил свои палки и ударил тревогу. Эта находчивость не растерявшегося молодца-барабанщика и спасла маленький отряд от неминуемой гибели и смерти: едва только лошади хивинцев подскакивали к отряду, как, заслышав треск неведомого им дотоле инструмента, быстро, на всем скаку, сворачивали в бок, или же взвивались от страха на дыбы, сбрасывая с себя всадников... Все это произошло в какие-нибудь две, много три минуты... А тем временем, казаки опомнились, выхватили из чехлов ружья и дали залп, а пехота живо достала их из тюков и стала заряжать... Хивинцы круто повернули своих лошадей и помчались назад, на пригорок... Едва только они выстроились там, как снова, с прежним гиком, бросились в атаку, но уже не на барабанщика, а на середину каре, защищенную тюками. Но и в этот раз хивинцы ошиблись в расчете: наши солдаты и казаки, положив ружья на тюки, встретили их меткими выстрелами, положив на месте многих всадников и ранив еще более их лошадей. После этой, второй атаки, хивинцы отступили, оставив на месте убитыми более 10 человек; но перестрелка не прекращалась еще с полчаса: с пригорка хивинцы начали стрелять из карабинов, но стреляли очень редко и довольно плохо, так что у нас не было ни убитых, ни даже раненых.
Когда дым от выстрелов рассеялся, то увидели, что на снегу лежат несколько хивинцев и барахтаются раненые лошади, а все уцелевшие всадники мчатся назад, на бугор... Там они остановились и начали о чем-то толковать между собою; при этом так громко спорили и кричали, что в нашем отряде хорошо слышен был их крик... Наконец, крики стихли, хивинцы разделились на две части и стали оскакивать отряд с двух сторон, рассчитывая, что наши солдаты, разбившись пополам, не в силах будут противостоять двум конным отрядам, по тысяче человек в каждом, атакующим одновременно... Но и тут хивинцы ошиблись в своих расчетах: каре защищалось со всех четырех сторон, а солдаты и казаки стреляли очень ловко и метко, укладывая ружья, по прежнему, на тюки и на кули с продовольствием... Эта третья атака была столь же неудачна, хивинцы поплатились за свою дерзость еще более: на снегу лежало их около тридцати человек, и еще более было убитых и раненых лошадей; а многие лошади, очевидно, раненыя же, носились по степи одне, без всадников...
Вновь вся эта туча беспорядочной конницы взъехала на возвышенность, вновь поднялся страшнейший крик и шум... Наконец, хивинцы пришли должно быть к такому выводу: все их атаки не удались потому, что они были конные, что лошади пугаются выстрелов и страшного барабанщика; а если, напротив, атака будет пешая, то она удастся наверняка, так как численность атакующих почти в десять раз более нашего отряда. Для этой цели половина отряда спешилась и отдала своих коней другой половине всадников; а чтобы защитить себя от метких русских пуль, спешенные хивинцы тихо погнали перед собой только что отбитых у нас верблюдов, а за ними подвигались и сами. Из оставшегося же конного отряда, выделилась партия человек в двадцать, с пиками в руках, рассчитывая нагонять и прикалывать разбитого и затем бегущего неприятеля – т. е. наших солдатиков...
Эту атакующую колонну отряд рискнул подпустить к каре, как пешую, ближе, чем предыдущие две атаки, и когда хивинцы были не более как в двухстах шагах, по ним открыт был убийственный батальный огонь всем отрядом, так что стреляли даже и офицеры... В отряде, ободрившемся вследствие только-что отбитых двух атак, явилась уже крепкая уверенность в своей силе и такая смелость, что на счет нападавших туркмен сыпались, со стороны солдат, шутки и остроты...
Когда батальный огонь немного перервался вследствие заряжения ружей, то глазам атакованных представилась такая картина: штук двадцать верблюдов лежали в снегу убитыми или издыхающими, а остальные, будучи ранены, разбежались во все стороны. Положение хивинцев на этот раз явилось несравненно худшим, чем в первые атаки: они очутились к отряду гораздо ближе и, вдобавок, пешие... Раздался залп, и хивинцы дрогнули и побежали... а так как бежали они плотною, тысячною толпою, в беспорядочно-сомкнутом строе, то посылаемые им в догонку пули производили порядочное опустошение... С громкими воплями понеслась, наконец, эта куча людей, насколько можно было быстро, стараясь убежать из-под выстрелов и укрыться за пригорок...
А в русском маленьком отряде, в это время, поручик Ерофеев скомандовал: «на молитву!» Все обнажили головы и принесли горячее благодарение Богу за избавление от лютой смерти...
Время подходило к вечеру, и вскоре наступили сумерки. Хивинцы совсем скрылись за возвышенностью, и не было видно ни одного из них. Тогда часть отряда осталась на флангах каре, для наблюдения за неприятелем, а остальные принялись за варку пищи. Наконец, совсем стемнело. Внутри каре ярко пылали костры, а у огней расположились солдаты и казаки; все хлопотали о горячем ужине, шел громкий и веселый говор о только-что прекратившемся бое... Вдруг, со стороны неприятеля раздался выстрел, за ним другой, третий и четвертый... И только один не попал в цель: остальными тремя выстрелами был убит один казак на повал, а двое тяжело ранены... Поручик Ерофеев, прежде всего, приказал затушить все огни, что и было немедленно исполнено: костры живо закидали снегом... Затем стали обдумывать и соображать – откуда могли быть эти выстрелы?.. Ночь была хотя не светлая, но без туч и звездная; стали всматриваться в окружающую местность, и вот, в полутьме, зоркий глаз одного казачьего урядника заметил, шагах не более во ста от каре, что снег в одном месте был взрыт кругом и что из него устроено было нечто вроде бруствера, за которым, несомненно, и скрывались хивинцы, стрелявшие на огонь в людей, хорошо освещаемых кострами; от того-то и выстрелы их были так удачны. Поручик Ерофеев вызвал охотников, желающих выбить хивинцев из их засады; сейчас же явилось десять человек солдат и один унт.-офицер, которые, моментально, и бросились на завал, так что туркменские стрелки, ничего подобного не ожидавшие, обмерли от изумления и страха, когда наши молодцы, с криком «ура», вскочили на их импровизированный снежный бруствер... Несколько хивинцев бросились на утек, трех солдаты тут же закололи, а четвертого захватили живьем и привели в отряд; поручик Ерофеев хотел оставить его «для языка», т. е. допросить обо всем, что ему могло быть известно; но подбежавшие казаки, товарищи убитого их станичника, так рассвирепели, что тут же, на глазах у всех, приняли пленного туркмена в шашки и в несколько секунд изрубили его...
Наступившая, затем, ночь прошла для отряда в крайне тревожном состоянии, так что никто не мог сомкнуть глаз: все, ежеминутно, ожидали нападения, зная, что азиаты любят делать атаки ночью, когда, в потемках, не может быть правильной по ним стрельбы. Вздохнули свободно лишь тогда, как стало рассветать; тогда увидели, что хивинцы сели на коней, постояли немного в виду отряда и, затем, спустились с возвышенности и скрылись за нею вовсе; они не решились даже подобрать трех своих товарищей, заколотых с вечера, на снеговом завале, а также и тех убитых, которые пали во время атак. В недоумении, отряд простоял так, ничего не предпринимая, часа два... Наконец, приказано было всем казакам сесть на коней и въехать на пригорок, чтобы посмотреть, по какому направлению поехали хивинцы? не на Эмбу-ли?... Оказалось, что они пошли обходным движением, на Хиву... Более этот конный отряд туркмен-иомудов не имел уже нигде и никаких стычек с нашими войсками, и все их действия, следовательно, ограничились лишь неудачной атакой Чушка-Кульского укрепления и столь же неудачным нападением на отряд поручика Ерофеева. О последующей судьбе этого хивинского воинства было сказано выше.
Несмотря на свою малочисленность, поручик Ерофеев блестяще выполнил возложенное на него поручение, доставив в Эмбенское укрепление всех больных, которых только застал в Чушка-Куле; а во время боя он успешно отразил нападение неприятеля, значительно его расстроил и, наконец, обратил в бегство. Все это было изложено в донесении генерал-адъютанта Перовского военному министру; а в конце этого донесения было присовокуплено, что отличившиеся в этом деле унтер-офицеры и рядовые представлены им к награждению знаками отличия военного ордена, а фельдфебели – к производству в унтер-офицеры. Вслед за тем, генерал Перовский представил к награде нижних чинов, бывших в отряде поручика Ерофеева и участвовавших в ночной вылазке, а унтер-офицера представил еще и к чину прапорщика. Поручик Ерофеев получил Владимира 4-й степени с бантом (тогда мечей на крестах еще не было) и был, кроме того, представлен к следующему чину. Эти представления к чинам на высочайшее имя были не более как особою деликатностью или, скорее, скромностью со стороны генерал-адъютанта Перовского: ему, по должности командира отдельного корпуса и по званию главноначальствующего экспедиционным отрядом, были высочайше предоставлены все права и прерогативы главнокомандующего, так что он мог собственною властью награждать отличившихся чинами, до майора включительно. Но генерал Перовский в зимний поход 1839 г. ни разу не воспользовался этим правом жаловать чины – по той причине, что отряд не вступил в хивинские пределы и никаких собственно серьезных сражений с войсками хана Алла-Кула не было.
IX.
Выступление из Эмбы отдельной колонны. – Первое донесение о походе в Петербург. – Трудности нового пути на Чушка-Куль. – Начавшаяся смертность верблюдов. – Польская спесь Циолковского и его новые жестокости. – Бедствия офицеров в колонне. – Дороговизна у маркитанта Зайчикова. – Как он нажился и чем занимался до похода.
Спустя несколько дней по выступлении из Эмбы маленького отряда поручика Ерофеева, выступила в поход и «отдельная колонна» под начальством генерал-майора Циолковского, в составе двух линейных батальонов и одного полка казаков при 4 тысячах верблюдов и нескольких орудиях. Весь остальной отряд с генерал-адъютантом Перовским остался в Эмбенском укреплении. Отсюда, проводив колонну и успокоившись немного духом, главноначальствующий поручил штабс-капитану Никифорову составить подробное донесение в Петербург о происшедших событиях. В том же донесении излагалась и программа будущих действий экспедиционного отряда. По словам генерала Перовского, посланная им отдельная колонна, дойдя до Чушка-Куля и выбрав подъем на Усть-Урт, должна была немедленно дать знать об этом в Эмбенское укрепление, откуда, достаточно уже отдохнув и оправившись от болезней, выступить к Чушка-Кулю все, оставшиеся в живых, наличные силы отряда и, соединившись там с первою колонной и находившимся ранее гарнизоном, двинуться одним общим отрядом далее на Хиву. В случае же неудачи, т. е. при неудобстве, по случаю зимы, подъема на Усть-Урт, или при наличности на самом Усть-Урте такого же глубокого снега, войска должны были возвратиться обратно на Эмбу, провести тут остаток зимы, пополнить людьми из Оренбурга состав отряда, возобновить все продовольственные запасы, нанять новых верблюдов и, раннею весною, идти все-таки в Хиву. Но человек предполагает, а Бог располагает...
Выступление отдельной колонны из Эмбенского укрепления совершилось в большом беспорядке или, вернее, в том «порядке», какой существовал в первой колонне генерал-майора Циолковского во все время от Оренбурга до Эмбы. Люди, измученные с вечера разными приготовлениями и походными сборами, не успели, как следует, выспаться; подняли их ночью в 2 часа, а в 5, т. е. в совершенной темноте, колонна выступала уже из укрепления... Такие ночные марши очень хороши летом; а тут они дали печальные результаты. В первый день колонна могла пройти всего 9 верст: не выспавшиеся люди и верблюды, пройдя в потемках, до рассвета, по глубокому снегу более двух часов, измучились преждевременно, так что в 12 часов дня колонна не могла уже идти далее и должна была остановиться... Снег за Эмбою оказался еще глубже, а его ледяная кора от морозов, бывших постоянно более 20°, еще толще... На первом же переходе, после пройденных лишь 9 верст, пришлось оставить 10 верблюдов... Снег, покрытый ледяною корой, не выдерживал верблюдов, и они ежеминутно скользили или падали; а потому, для проторения дороги, послан был вперед казачий полк, разделенный на ряды; но чрез несколько часов, передние лошади стали сбивать себе щиколотки до крови, и их пришлось заменять задними лошадьми; за ними, растянувшись «нитками» же, шли верблюды, и таким порядком подвигалась эта колонна вперед... Вскоре от бескормицы верблюды до того обессилели, что если случалось какой-нибудь из них не попадал ногою в лошадиную тропу, то проваливался в снег и тотчас же падал; и поднять его на ноги не было уже никакой возможности, так что этот верблюд бросался совсем на произвол судьбы: шедшие в арьергарде на раненых лошадях казаки развьючивали такого верблюда, а продовольственные запасы разбирали – как они делали это и во время похода до Эмбы – по своим санкам... Затем, несчастные верблюды стали падать все более и более, так что оставались на местах ночлегов целыми десятками... Вновь заговорили в колонне об отравлении верблюдов, по ночам, денщиком генерала Циолковского Сувчинским...
Это тяжкое обвинение порождалось всего более самим же начальником колонны, т. е. теми неправильными отношениями, в которые он поставил себя, на первых же днях похода, к офицерам и солдатам. На первом же переходе генерал Циолковский приказал изменить даже внешний порядок расстановки джуламеек: свою кибитку он приказал ставить не только выше всех прочих кибиток, но много выше бывшей кибитки Перовского, в самом центре каре, с длинным флагштоком, на котором укреплялся особый значок с польскими национальными цветами и гербом. Рядом с его кибиткой поставили было походную кибитку обер-квартирмейстера, но Циолковский приказал поставить ее сзади, а вместо ее – походную кибитку-буфет, в которую и приглашал, изредка, штаб-офицеров... Словом, польская спесь и тут выступила наружу при первом же удобном случае.
Затем, Циолковский установил такую систему шпионства в колонне, что офицеры могли говорить откровенно между собою разве только шепотом... Должность обер-шпиона занял унтер-офицер из ссыльных поляков Антоний Завадский, уроженец Виленской губернии, называвший себя «конкером» и вкравшийся в полное доверие офицеров. Этот Завадский, равно как и 17 человек других поляков, состоявших в колонне большею частью в унтер-офицерском же звании, были постоянными гостями генерала Циолковского, обедали у него, ужинали, пили чай; иногда, в виде особой милости, генерал приглашал к себе на обед кого-нибудь из штабных офицеров, или штаб-офицеров, командиров батальонов, которые и попадали, таким образом, в довольно своеобразное общество, говорившее, к тому же, исключительно на польском языке. Генерал Циолковский, боявшийся, ранее, злого языка прямодушного штабс-капитана Никифорова, теперь уже не стеснялся никем и ничем: он позволял себе на этих обедах открыто порицать действия главноначальствующего, обвиняя генерал-адъютанта Перовского «в необдуманности похода»; он прямо высказывал мысль, что генерал Перовский не нынче-завтра должен-де быть уволен и отозван в Петербург и что, по всей вероятности, он сам догадается вернуться из Эмбенского укрепления обратно в Оренбург... что он, генерал Циолковский, в качестве старшего генерала в отряде, должен будет принять главную команду – и постарается тогда взять Хиву... При этом, он не раз успокоивал обедавших с ним поляков унтер-офицеров, что все они, за поход, будут непременно произведены в офицеры. Так как эти и многие другие речи начальника колонны сильно отдавали обычное, польскою болезнью, политическим хвастовством, то приглашаемые штабные стали, под разными предлогами, уклоняться от званых обедов в штабной кибитке; затем, перестал их приглашать и сам генерал Циолковский.
К солдатам начальник колонны поставил себя в отношения еще более худшие: точно он мстил им за то, что они, несколько недель назад, когда он был уволен от должности начальника 1-й колонны, открыто радовались его увольнению. И вот, теперь, на остановках отряда, перед обеденною порою, когда люди приходили измученные и обессиленные, генерал Циолковский садился на лошадь (ехал он дорогою в возке) и спокойно начинал объезд колонны. Его сопровождали при этом несколько казаков, верхами же, с нагайками. Редкий день обходился без того, чтобы наказано было, и притом жестоко, менее 25-ти человек, а иногда число наказанных доходило до 50 человек; достаточно было малейшего повода (ружье, не поставленное в козлы, а прислоненное к тюку, оторванная на шинели пуговица, лошадь не в путах, поставленная косо джуламейка, и т. под.), чтобы началось истязание несчастных солдат... Унтер-офицеров генерал наказывал реже, солдат из поляков, т. е. простых, рядовых солдат, никогда. Оканчивались эти истязания, обыкновенно, в кибитке-буфете, где генерал, после каждого обеда, наказывал своего крепостного повара, который впоследствии, несколько месяцев спустя, жестоко отомстил своему мучителю.
Офицеры этой колонны бедствовали так же сильно, как и во время марша до Эмбы. Большинство строевых офицеров в оренбургских линейных батальонах были люди очень небогатые, жившие тем скромным жалованьем, которое они получали. В походе же, благодаря дороговизне всех припасов у маркитанта Зайчикова и невозможности получать что-либо из казны, все они быстро истратили свои деньги и вскоре не имели средств к существованию. У офицеров нашей отдельной колонны оставалась лишь одна надежда на кредит, который открыл им Зайчиков, взявший с них расписки, но скоро отказавший в кредите, так как большинство офицеров не в состоянии было даже впятеро заплатить за получаемый товар. Говорили, что этот Зайчиков, взявший на откуп всю поставку продовольствия для отряда, вел в то же время, в огромных размерах, тайную торговлю с Хивою русскими невольниками, скупая их у киргизов и туркмен и перепродавая хивинцам. С этою целью, он выезжал из Оренбурга, будто бы, для покупки скота у киргизов, а на самом деле отправлялся прямо в Хиву. В одно из таких путешествий, он и захватил с собой двух сыновей оренбургского мещанина Остафьева, которым было лет по 12–14, и продал их в Хиву. Слух об этом вскоре дошел до родителей, и те подали жалобу губернатору; но, по свойственным тому времени порядкам, Зайчиков успел все-таки оправдаться, и лишь уже по окончании похода, в 1840 г., когда из Хивы возвратились все наши пленные, об этом деле вновь поднят был вопрос, и оно передано было в уголовную палату. Тут обнаружились невероятные вещи: оказалось, что не один Зайчиков, но и некоторые чиновники были замешаны в этом деле; были названы имена: оренбургского полицмейстера и даже начальника таможни, которые снимали в Хиве с невольников допросы «для вящего обличения»... Но на следствии они от всего отперлись, свалив всю вину на Зайчикова и его приказчика, уверяя, что торговля русскими невольниками производилась за Уралом, на Меновом дворе, где каждый татарин или киргиз могли продавать невольников, но они, начальствующие лица, об этом не знали, потому что эта торговля производилась не явно, а тайно. Свидетели показали, что русских невольников приводили на Меновой двор, сковывали по рукам и ногам, и все дело сваливали на хищников-киргизов. По решению палаты, купец Зайчиков и его главный приказчик Филатов были приговорены к каторжным работам; главными обвинителями выступили противу них многие из пленных, вернувшихся летом 1840 г. из Хивы в Оренбург. Затем, Зайчиков, следуя в Сибирь, обвенчался икс-нем с обыкновенным ссыльным, приговоренным лишь на житье в Сибирь, на известное количество лет и, отжив этот срок, вернулся, под своим уже новым именем, Деева, в Оренбург... Совесть не давала ему покоя: он выстроил храм, богадельню и занимался вообще делами благотворительности... Но это не спасло его ни от народной ненависти при жизни, ни от всеобщих проклятий после смерти. О богатстве этого Зайчикова, так неправедно нажитом, ходят в Оренбурге и новые легенды.
X.
Неожиданное прибытие Перовского и принятие начальства над колонной. – Прекращение жестокостей и польских сходбищ. – Окончательная гибель верблюдов. – Всеобщее уныние. – Прибытие в Чушка-Куль. – Празднование «победы» у хивинцев.
На восьмой день похода отдельной колонны, рано утром, арьергардные казаки увидели, что по дороге из Эмбенского укрепления, по направлению к отряду, быстро подвигается какая-то длинная черная полоска... Один из казаков поскакал вперед, нагнал отряд и доложил об этой полоске начальнику колонны генерал-майору Циолковскому, сладко спавшему в это время в своем дорожном возке... Тот в начале рассердился было, но потом приказал остановить колонну, вышел из возка и велел подать себе подзорную трубу. Но как ни старались найти на горизонте и рассмотреть движущийся предмет, это не удалось, так как отряд только что спустился перед этим с невысокой, но довольно обширной возвышенности. В это время из арьергарда прискакал второй казак с известием, что черная, быстро движущаяся полоска представляет собою дорожный возок, запряженный тройкою лошадей, гуськом... Генерал Циолковский не хотел верить своим ушам, обратился к стоявшему рядом с ним командиру казачьего полка и стал с ним о чем-то разговаривать... В это время на возвышенности показался возок и стал быстро спускаться под гору. Еще десять минут, и экипаж въехал в середину колонны, остановился, и из него вышел главноначальствующий отрядом В. А. Перовский, в сопровождении штабс-капитана Никифорова... Сухо поздоровавшись с Циолковским и ни о чем его не спрашивая, Перовский стал обходить колонну и здоровался с каждой ротой и сотней отдельно. Измученные люди подбодрились и весело его приветствовали. Затем, в отряде узнали, что главноначальствующий, отправив в Петербург все нужные донесения, а в Оренбург распоряжения, выехал, всего два дня назад, из Эмбенского укрепления, на тройке артиллерийских лошадей, в сопровождении десятка оренбургских казаков о-двуконь, с небольшим запасом сена, овса и провизии; по дороге счастливо избежал всяких опасностей, а верстах в 20-ти от колонны бросил свой эскорт и уехал вперед один, желая нагнать отряд как можно скорее.
Со дня прибытия к колонне главноначальствующего тотчас же изменились все порядки походного движения, прекратилось бесполезное жестокое обращение с несчастными солдатами, кибитка генерала Циолковского опустилась значительно ниже, сходбища ссыльных поляков в штабном буфете-кибитке оборвались сразу... В тот же день вечером, на ночлеге, генерал-адъютант Перовский потребовал к себе начальника колонны и около получасу говорил с ним с глазу на глаз. Беседа их осталась тайной: о ней Перовский не сказал ничего даже Никифорову. Офицерам колонны стало лишь известно, на другой день, из отданного приказа, что главноначальствующий пожелал сам вступить в командование колонной; да потом, шепотом, офицеры передавали друг другу со слов часовых у кибитки главноначальствующего, что генерал Циолковский, уходя, сказал что-то на непонятном для часовых языке, раздраженным и угрожающим тоном, – а начальник отряда ответил ему по-русски, в дверях самой кибитки: – Я не боюсь вас, генерал: я ведь не пью кофе...
С того дня между генералами Перовским и Циолковским установились довольно странные отношения: они не встречались более и не говорили между собою ни одного слова до самого конца похода и возвращения в Оренбург. Циолковский совсем стушевался и стал всячески избегать встречи с главноначальствующим: так, напр., если Перовский ехал впереди отряда, то возок Циолковского ехал сзади, и наоборот. Свою войлочную кибитку бывший начальник колонны приказывал ставить не в ряду штабных кибиток, а в среде казачьих; при неизбежных встречах во фронте соблюдался лишь внешний декорум: генерал Циолковский брал «под козырек», а главноначальствующий отвечал ему тем же кратким внешним приветствием.
Крайне тяжелое впечатление произвела на генерала Перовского дорога от Эмбенского укрепления до колонны, которую он только что проехал: если бы пройденный колонною путь был весь занесен степными метелями, то и тогда генералу с его маленьким конвоем не надо было бы прибегать ни к проводникам, ни к компасу, ни к солнцу и звездам для определения правильного направления, а стоило бы только иметь в виду сотни трупов-верблюдов, павших дорогою и обгладываемых целыми стаями голодных волков. Как только снег, покрывавший оледенелою корой всю степь, несчастные верблюды остались совсем без корма: никакая сила не могла добраться до находившейся под снегом травы; надо было у каждого верблюда поставить людей с железными мотыгами и употреблять для этого вполне часть отряда, в котором сами солдаты нуждались не менее верблюдов; а эти животные, к их несчастью, не обладают, подобно лошадям, способностью разрывать снег ногами. Холод их был так велик, что они, во время следования, стали есть те войлочные попоны, которыми киргизы укрывали их от холода, взятые на них при выходе из Оренбурга и давно уже изорвавшиеся: как только задний верблюд замечал на переднем попону, он нагонял его и начинал есть ее глазами и всю попону вместо сена. На ночь, по приказанию уже начальника колонны генерала Перовского, верблюдов стали класть рядами, плотно один к другому, чтобы им было теплее лежать, и расстилали перед ними попоны с накладным овсом; но они лишь понюхают и не станут есть; пробовали всыпать им овес в рот насильно, но они тотчас же его выплевывали, не проглотив ни одного зерна и гораздо охотнее теребили и жевали попоны, без пользы разбрасывая овес по снегу. Тогда, чтобы спасти хотя десятую часть бывших при колонне верблюдов, прибегли к последнему средству: генерал Перовский приказал месить из ржаной муки колобки и класть их верблюдам в рот. Но и это не помогло: колобки замешивались на холодной воде, а верблюд не может есть ничего холодного; а чтобы нагревать воду для этого месива, нужно было топливо, которого едва-едва хватало для варки раз в день горячей пищи солдатам, да и это топливо добывалось таким тяжким трудом, что немыслимо было тратить его еще и для верблюдов.
Тогда начался повальный падеж верблюдов и в таком огромном количестве, что даже шедшие в арьергарде казаки, лакомые вообще до даровщинки, не стали пользоваться некоторыми вьюками с павших животных, а поступали обыкновенно так: муку рассыпали по ветру, порох и соль топтали в снег, свинец бросали в глубокие овраги, а спирт по своим манеркам. Самые главные трудности и бедствия испытала колонна, встретив на своем пути две большие горы – Бакыр (медь) и Али: здесь оставили большую часть верблюдов, и лишь казачьи лошади и солдатские руки втащили на эти горы артиллерию. Всего из четырех тысяч верблюдов, взятых из Эмбенского укрепления отдельною колонною, пало дорогою около двух тысяч голов, то-есть половина.
Вместе с верблюдами стали, наконец, гибнуть и солдаты – от страшных, все еще продолжавшихся морозов, а главное, вследствие отсутствия теплого жилья: ежедневно, целыми десятками, людей отправляли в походные лазареты, откуда они возвращались очень редко. Болезни были различные: преимущественно цинга, скорбут, дизентерия и общий упадок сил. В колонне наступило всеобщее уныние. Главноначальствующий увидел, что возникли, наконец, непреодолимые никакими человеческими силами препятствия... Он ехал в своем возке мрачный и больной и совсем перестал показываться людям...
Но все имеет свой конец. На пятнадцатый день по выступлении из Эмбы, в один из морозных солнечных дней, вдали показалась сделанная из глины и занесенная снегом стена, а за нею какие-то снежные бугры и холмики; – это и был Ак-Булак или Чушка-Кульское укрепление, которого достигла, уменьшившись более чем на половину, несчастная «отдельная колонна».
Этою главою заканчивается мое повествование о скорбном пути, пройденном горстью русских войск от Оренбурга до Чушка-Кульского укрепления – на расстоянии 670 верст. Путь этот, со всеми его лишениями и бедствиями, пройден был, по истине, с тем героизмом, которому позавидовали бы закаленные в походах воины Александра Македонского и столь же достославные легионы Юлия Цезаря. Еще не суждено было русскому знамени развеваться на стенах древней Хивы, и необычайная, по своей суровости, зима с глубоким снегом явилась, на этот раз, преградою на пути нашего отряда...
Когда из двухтысячного рекогносцировочного отряда отборных туркмен-иомудов, высланных противу наших войск хивинским ханом Алла-Кулом, две трети погибли от морозов и голода и в Хиве вернулись лишь 700 человек и принесли известие о таковой же гибели, постигшей и русский экспедиционный отряд, то печаль хивинцев о погибших батырях была, по рассказам Сергей-Аги и наших пленных, очень небольшая. За то радость их была неописанная: несколько дней подряд шло у них празднование «победы» и, в конце, совершено было великое поклонение праху их святого Польван-Аты, похороненного под громадным камнем, в одной из мечетей Хивы. По их понятию, этот святой ниспослал такой великий снег и такие морозы, которые не допустили русских до Хивы.
XI.
Что сталось с ротою поручика Ерофеева. – Усиление в Чушка-Кульском укреплении дизентерии, цинги и скорбута. – Общий упадок духа. – Исследование подъема на Усть-Урт. – Приказ об обратном выступлении. – Зимний оазис. – Озеро с камышом. – Дороговизна топлива. – Тайна молодых топографов. – Что значил чай. – Брошенный киргизами бульон. – Срытие Чушка-Кульского укрепления и взрыв землянок. – Фейерверк. – Обратный поход до Эмбы. – Выносливость уральских казаков. – Страшный буран, застигший колонну.
Прибывшая колонна не имела самого главного – теплого жилья, и солдатам довелось жить в войлочных джуламейках, так как землянки в Чушка-Кульском укреплении оказались далеко не так удобны, как на Эмбе, где солдаты два раза в день могли в них обогреваться: они были и тесны, и темны; к тому же, в них лежала масса солдат, больных скорбутом... Оказалось, что поручик Ерофеев никак не мог увезти больных, согласно приказанию, из Чушка-Куля в Эмбенское укрепление именно потому, что у него тоже не было корма для верблюдов, и все больные непременно померзли бы дорогою в санях, так как некому было бы везти эти сани. Запас же сена в Чушка-Кульском укреплении оказался самый ничтожный. Крайне нездоровая вода, бывшая в укреплении, поспособствовала тому, что когда пришла в Чушка-Куль отдельная колонна, то в роте Ерофеева четвертая часть солдат была уже больна дизентерией, цингою и тем же скорбутом; а люди гарнизона, заболевшие ранее, лежали со сведенными ногами, и лишь немногие из них могли кое-как ползать по земляному холодному полу потемных землянок, заменявших теперь лазаретные палаты... В укреплении было тихо и мертво, как в разрытой могиле: чувствовался общий упадок духа... Покойников хоронили ежедневно; между ними приходилось уже хоронить и офицеров... Голодные степные волки окружали по ночам укрепление целыми стаями, поднимали ужаснейший вой, раскапывали могилы и съедали похороненных людей... В отряде днем и ночью стали происходить частые пропажи; похищалось исключительно то, что могло гореть: плохо лежавшая веревка, деревянная лопата, служившая для отгребания снега и забытая у джуламейки и проч., – все это тотчас же исчезало...
Так прошло восемь дней. У генерала Перовского к нравственным и душевным страданиям присоединились еще и физические; у него открылась старая турецкая рана в груди, и начались кроме того невыносимые легочные спазмы, последствия удара, нанесенного ему, как говорили в отряде, огромным поленом по спине, на Сенатской площади, 14 декабря 1825 г.
В конце восьмого дня вернулся в укрепление посланный генералом Перовским, тотчас же по приходе в Чушка-Куль, маленький рекогносцировочный отряд под начальством полковника Бизанова, для обследования и выбора подъема на Усть-Урт, в количестве 150-ти казаков, с одним 3-х фунтовым орудием при офицере генерального штаба Рейхенберге, одном казачьем офицере и двух топографах. Подъем на Усть-Урт был найден лишь в одном месте, по ущелью оврага Кын-Каусть; все остальное были отвесные скалы, составлявшие когда-то, в доисторические времена, возвышенный берег моря. Снег на возвышенной плоскости Усть-Урта оказался на пол-аршина глубже, чем на пройденном пути. Получив это решающее известие, главноначальствующий пригласил в свою кибитку генерала Циолковского и всех наличных штаб и обер-офицеров, бывших в колонне, объявил им о положении дела и приказал немедленно начать сборы к выступлению из Чушка-Кульского укрепления обратно на Эмбу.
– Сегодня же вечером будет отдан надлежащий приказ по колонне, – прибавил Перовский, и когда все стали выходить из кибитки, он попросил штабс-капитана Никифорова остаться.
– Сядьте и напишите приказ об отступлении, – дрожащим от волнения голосом приказал он.
Никифоров сел к походному столику, на котором горели две восковые свечи, и наскоро написал следующий «Приказ по отряду войск Хивинской экспедиции»:
Февраля 1-го дня 1840 года. «Товарищи! Скоро три месяца, как выступили мы по повелению Государя Императора в поход, с упованием на Бога и с твердою решимостью исполнить царскую волю. Почти три месяца сряду боролись мы с неимоверными трудностями, одолевая препятствия, которые встречаем в необычайно жестокую зиму от буранов и непроходимых, небывалых здесь снегов, заваливших путь наш и все корма. Нам не было даже отрады встретить неприятеля, если не упоминать о стычке, показавшей все ничтожество его. Не взирая на все перенесенные труды, люди свежи и бодры, лошади сыты, запасы наши обильны (?). Одно только нам изменило: значительная часть верблюдов наших уже погибла, остальные обессилены, и мы лишены всякой возможности поднять необходимое для остальной части пути продовольствие. Как ни больно отказаться от ожидавшей нас победы, но мы должны возвратиться на сей раз к своим пределам. Там будем ждать новых повелений Государя Императора; в другой раз будем счастливее. Мне утешительно благодарить вас всех за неутомимое усердие, готовность и добрую волю каждого, при всех перенесенных трудностях. Всемилостивейший Государь и отец наш узнает обо всем».
– Дайте перо я подпишу, – попросил генерал Перовский, когда Никифоров прочел ему этот приказ.
– Но ведь это только черновая: позвольте, ваше высокопревосходительство, я прикажу сейчас же переписать бумагу набело...
– Ах, не мучьте меня ради Бога! Дайте перо поскорей! Неужели вы хотите, чтобы я еще раз читал этот горький и неприятный для меня приказ?!.. – раздраженно проговорил главноначальствующий и, взяв перо из рук Никифорова, быстро подписал бумагу...
«Так сей приказ и был приложен к делу экспедиции не перебеленный», говорится в Записках Г. Н. Зеленина...
Утром на другой день, 2 февраля, во всех отдельных частях колонны был прочитан отданный генерал-адъютантом Перовским приказ об обратном выступлении отряда на Эмбу... Приказ этот произвел большое оживление в колонне: словно она получила разрешение выступить из зачумленного города...
Солдаты живо принялись разметывать глиняную стену и довольно солидный бруствер, сделанный изо льда и снегу вокруг всего укрепления; затем, тщательно вынимали весь лес из землянок – рамы, дверные косяки, подпорины и пр., словом самый ничтожный кусочек дерева был бережно вынут и отложен для топлива во время предстоящего обратного похода... Затем рассчитали, что можно взять с собою на 2 т. уцелевших еще верблюдов и что следует уничтожить. Более 1,500 четв. ржаной муки и сухарей, т. е. 6-недельное продовольствие всего отряда, было рассыпано по снегу и развеяно по ветру; все излишнее железо побросали в Чушка-Кульское озеро. Бывший в плитках бульон, более 250 пудов, был частью роздан людям на руки, а остальное решили взять с собою, наложив на верблюдов; но киргизы, при навьючке и во время пути, бросали потихоньку бульон в снег, так как они считали плитки эти ни к чему негодными кирпичами, напрасно лишь отягчающими их верблюдов, и когда впоследствии хватились этого бульона, не нашли в обозе и стали требовать его от киргизов-верблюдовожатых, то наивные сыны степей спокойно объявили, что они по прибытии в Оренбург, взамен этих маленьких кирпичей, обязуются доставить русским войскам большие, еще более тяжелые, «настоящие» глиняные кирпичи...
Вечером 3 февраля, накануне выступления, жгли все сигнальные ракеты и фальшфейеры; огонь и треск отогнали далеко от укрепления волков, собиравшихся целыми стаями каждый вечер вблизи Чушка-Куля. Киргизы видели такой фейерверк в первый раз, и он им очень понравился. Перед самым рассветом колонна выступила в обратный поход, разделившись, для удобства движения в пути, на четыре отделения и устроив мины в оставляемых землянках; когда вся колонна отошла от Чушка-Куля с версту, зажженные фитили в минах догорели, и начались взрывы... Киргизы в суеверном ужасе попадали на землю и долго тряслись как в лихорадке...
В день выступления было 28° стужи, накануне 30°, в два последующие дня, т. е. 5 и 6 февраля, было 27° при сильном северном ветре.
Обратный поход из Чушка-Кульского укрепления был рядом непрерывных страданий и тяжких бедствий для отступающей колонны, таявшей с каждым днем как воск на огне... Несмотря на наступивший уже февраль, морозы продолжали держаться все время от 26 до 29° по Реомюру, при сильных ветрах и частых буранах. На ночлегах колонна останавливалась иногда без всякого порядка; как только следовал сигнал «стой», то солдаты раскидывали свои джуламейки там, где кого застал этот сигнал... Единственными людьми, не боявшимися морозов, были уральцы, выносливость коих была изумительна. Вот один случай, происшедший в колонне во время обратного похода на Эмбу. Денщик генерала Циолковского Евтихий Сувчинский повел, однажды, поить лошадей своего барина на озеро, попавшееся на пути ночлега; прорубая лед железным ломом, он нечаянно уронил его в воду; зная, что за эту оплошность придется поплатиться спиной, Сувчинский обратился к уральским казакам, с просьбою помочь его горю, вытащить как-нибудь лом из воды...
– Почему не достать! – отвечал один из казаков: – достать можно; но только куни, брат, политофь водки...
За этим конечно дело не стало: денщик сбегал к маркитанту Зайчикову, купил водку и принес к проруби. Казак преспокойно разделся, его обвязали веревкой, он спустился в воду, нащупал лом, взял его в руки и вынырнул на поверхность воды, в проруби... Морозу в это время было 31 градус. Казак накинул на себя тулуп и надел валенки, выпил с маленькой передышкой весь полштоф, схватил платье и побежал в свою джуламейку; там уже он оделся как следует. Потом казак этот говорил пехотным офицерам, видевшим всю эту историю, что они, казаки, во время багрения рыбы на Урале, часто упускают в воду свои пешни и достают их таким именно простым способом, во время самых сильных морозов.
На упомянутое озеро отряд напал совершенно случайно, уклонившись, во время бывшего накануне бурана, от старого пути в сторону. Озеро это было для колонны истинным оазисом. Во-первых, не надо было оттаивать снег для воды, для питья лошадям и верблюдам; а во-вторых, по краям озера оказалась такая масса камыша, что все повеселели, развели огни, сварили себе горячую пищу и совершенно отогрелись. Уходя с ночлега, все очень жалели, что за слабостью немногих, оставшихся в живых верблюдов, нельзя было захватить этого топлива с собою в запас... И действительно, до Эмбенского укрепления в колонне никто почти не разводил огня ни для варки пищи, ни для того даже, чтобы немного отогреть закоченевшие члены и согреть хотя один чайник воды... Исключения были очень редки: если кому-нибудь из штабных или имеющих более средств офицеров удавалось, с помощью добычливых уральцев, получить несколько фунтов топлива, в виде, напр., старой веревки, куска дерева или обломка доски и т. под., за все это платили если не на вес золота, то почти на вес серебра.
Только в одной джуламейке молодых топографов много замечали, что несколько вечеров подряд горит там обложнительный огонек... Все удивлялись, откуда это у топографов завелись большие деньги на покупку топлива, и охотно пользовались радушным приглашением молодых людей выпить у них стакан чаю... Тайна эта осталась в то время не раскрытою, и лишь спустя 51 год, один седой, как лунь, 75-ти-летний старик, отставной подполковник, добродушно улыбаясь, передавал мне, что они жгли в то время футляры и лубочные короба от имевшихся у них различных инструментов, астролябий, мензул, цепей и пр., а самые инструменты преспокойно укладывали в холщевые мешки, которые были надеты сверх этих футляров и коробов, избавляя таким образом себя от замерзания, а верблюдов от излишней ноши.
От замерзания или, по крайней мере, от болезни, происходящей вследствие продолжительного озноба тела, не спасали офицеров ни водка, ни спирт, ни ром, ни коньяк; единственным спасением был горячий чай. Пища у офицеров была немногим лучше, чем у солдат: запасы маркитанта Зайчикова были давно уже на исходе и продавались по баснословно дорогим ценам; никаких своих продовольственных запасов у офицеров уже не было, и приходилось поэтому довольствоваться теми же сухарями, размоченными в снеговой воде... Оттого-то все и старались добыть хоть немного топлива, чтобы иметь возможность вскипятить чайник с водой и напиться чаю. «Это неоцененный напиток зимою», говорится в одном частном письме о походе в Хиву; «выпивши два стакана, тотчас разливается необыкновенная теплота по всему телу, человек делается свежее и бодрее, а усталость совершенно пропадает». По словам боевых, заслуженных офицеров, проведших все свои 35 лет службы в степи, чай даже летом, в самый страшный жар, в 2–3 часа дня, производит необыкновенно полезное действие: сначала появляется сильный пот, а потом, когда тело обсохнет немного, то становишься чрезвычайно легко, утомление проходит и человек делается крепким и свежим.
9-го февраля колонну застигнул в пути необыкновенно жестокий, степной буран... В этот день, когда отряд выступил с ночлега, было прекрасное, тихое утро с необыкновенно, всего в 4°, морозом; полагали, что днем, когда взойдет и начнет пригревать солнце, мороз совсем исчезнет, и лишь к ночи. А потому, кто из офицеров имел тулуп, снял их и велел везти на верблюдах, валенки с ног тоже все сняли, так как в них было очень тяжело идти по снегу. Но не прошло и двух часов, как начала дуть ветер, переменился и вскорь в такой образовался, что буквально сваливал пеших людей в снег, а лошадям и верблюдам совсем мешал идти. Мороз стал крепчать и дошел до 27°; замела такая вьюга, что в десяти шагах ничего не было видно, и в степи, среди белого дня, стало вдруг так темно, как в сумерки; словом, начался страшный буран, случающийся только в здешних необъятных степях, так прекрасно и верно описанный в «Капитанской дочке» Пушкина...
Генерал-адъютант Перовский приказал остановить колонну, и все, конечно, стали на тех самых местах, где их захватила метель, так как идти, в темноте, было некуда. Верблюдов с своими вьюками нашли в этом адском, степном хаосе, очень немного; джуламейки довелось раскинуть с большими, самыми мучительными усилиями; об огне нечего, конечно, было и думать... Всю ночь свирепствовала эта разыгравшаяся снеговая стихия; многие готовились к смерти. Вдруг, на счастие отряда, к утру буран стал стихать... Но когда совсем рассвело, и надо было подняться с ночлега, то прежде чем выступить в поход, довелось совершить печальный обряд нескольких похорон разом... И лишь маленькие снеговые бугорки, образовавшиеся на месте ночлега, могли поведать буйному ветру в этой безлюдной степи о количестве жертв и о тех страданиях, которые выпали в эту присно-памятную ночь на долю геройской горсти русских воинов, безмолвно и безропотно полагавших живот свой в борьбе со стихийными силами...
XII.
Возвращение на Эмбу. – Сагатемирский лагерь. – Официальные и действительные потери. – Две новые неудачи. – Железная натура генерала Перовского. – Новая услуга султана Айчувакова. – Отъезд генералов Перовского и Молоствова в Оренбург. – Прибытие в Оренбург. – Поляки и татары и их ожидания. – Ходатайство о новой экспедиции в Хиву. – Отказ из Петербурга. – Выступление отряда с Эмбы. – Взрыв укрепления.
Между 15 и 17 февраля все четыре отделения колонны стали подходить к Эмбенскому укреплению, пройдя, следовательно, 170 верст от Чушка-Куля в 12–14 дней. Для них, по распоряжению Перовского, были уже заготовлены особые лазаретные места в нескольких верстах за Эмбой, по р. Сага-Темиру: для здоровых людей поставлены новые киргизские кибитки, а для больных просторные камышевые балаганы; лишние котлы переделаны на печи, и пр.; несколько десятков уцелевших верблюдов были отогнаны в камыши, росшие по берегам Сага-Темира, для самопрокормления. Из двух тысяч этих несчастных животных, взятых колонною из Чушка-Куля, пало, за время 12–14 дней, 1780 голов, то-есть почти 90°/о...
Тотчас же по прибытии на Эмбу колонны, генерал-адъютант Перовский отправил второе официальное донесение в Петербург, излагая в нем все события, постигшие отряд, и прося разрешения – за неимением верблюдов – возвратиться в Оренбург, ибо идти вперед, без верблюдов, не представлялось уже никакой возможности. Перовский доносил военному министру, что за время похода в отряде выбыло из строя и умерло нижних чинов 1.044 человека, из них погибших от неприятеля не было, а от болезней и других причин 50 офицеров; лошадей пало и пропало 2.109, верблюдов 6.659 голов. Цифры эти, однако, значительно расходятся с теми, какие можно установить по частным письмам и запискам участников похода; по этим источникам, убыль людей за время похода доходила до трех тысяч нижних чинов, так как из пятитысячного отряда, вышедшего из Оренбурга, вернулось обратно менее двух тысяч человек.
На Эмбу генерал-адъютант Перовский прибыл несколькими днями ранее колонны, уехав вперед после бурана 10 февраля. Он приехал едва живой: открывшаяся еще в Чушка-Куле рана на груди мучила его страшно; ему нужен был безусловный покой, а он, как известно, ехал за отрядом, хотя и в возке, но в те двадцать и тридцатиградусные морозы. Плохою и изрытою дорогою его страшно било и качало; он даже не имел, во время последних дней на пути к Эмбе, ни теплой пищи, ни горячего чая.
По прибытии на Эмбу, генерал узнал две нечальные вести. Первая состояла в том, что десять парусных судов, отправленных в октябре 1839 года, из Астрахани на Ново-Александровск и далее с различными запасами и продовольствием для отряда, не могли, за противными ветрами, дойти до этого форта и вернулись обратно в Астрахань. Следовательно, на помощь с этой стороны рассчитывать было нечего. Вторая печальная весть, ожидавшая главноначальствующего на Эмбе, заключалась в том, что несколько сот свежих верблюдов, высланных по его требованию из Оренбурга сюда, на Эмбу, были отхвачены в степи кайсаками; сопровождавший же этих верблюдов конвой Аитов был взять и передать (т. е. продать) теми же кайсаками в Хиву, в неволю.
Но все это – и рана, и болезнь, и эти две горькие вести – к счастью, не одолели атлетической натуры генерала Перовского и его железного здоровья, и по приходе на Эмбу, десять дней спустя, он был настолько уже здоров, что сел на коня и отправился в Сагатемирский лагерь посмотреть на остатки своих героев-солдат, из которых, по его словам (сказанным впоследствии военному министру), «каждый заслужил по золотому Георгию».
В начале марта, когда вернувшиеся из Чушка-Куля люди немного отдохнули, начались сборы и приготовления к обратному отступлению в Оренбург. Но чтобы подняться и двинуться в путь с честью, т. е. не бросая артиллерии, нужны были верблюды. Их-то и не было почти в отряде. Те, которые, вследствие крайнего изнурения, оставались в Эмбенском укреплении, и те, что недавно пришли с колонной, не оправились еще, по неимению подножного корма; к тому же, всех-то их осталось лишь около тысячи голов от 10,450 штук, взятых отрядом в Оренбурге. Но тут на помощь отряду явился все тот же султан Айчуваков и, по просьбе генерала Перовского, доставил, в конце марта месяца, 850 свежих и крепких верблюдов, вполне пригодных для пути. Из этого числа четыреста штук были определены для Перовского, его конвоя и штаба, а также и для всех тех больных и изнуренных офицеров, которые, по нездоровью своему, не могли оставаться долее в Эмбенском укреплении и нуждались в серьезном и продолжительном лечении. Весь остаток отряда, равно как и вся артиллерия, остались в Эмбенском укреплении до весны, или вообще до дальнейших распоряжений из Оренбурга. Старшим в оставшемся отряде был назначен ген.-м. Толмачев, уже оправившийся от своей болезни; на Эмбе же были оставлены: ген.-л. Циолковский и полковники Бизанов, Кузьминский, Геке и Мансуров. Отряд, оставленный в укреплении, считался, по прежнему, состоящим из четырех колонн, и начальниками их были назначены вышеозначенные четыре полковника; генерал же Толмачев был, так сказать, общим начальником всего отряда, заменявшим отъезжающего Перовского. Циолковскому не было дано никакого назначения.
1-го апреля 1840 года, генерал-адъютант Перовский, в сопровождении совсем больного, лежавшего в возке без движения, генерала Молоствова, а также и всех больных офицеров и юнкеров, выступил из Эмбенского укрепления. Половина 400 верблюдов была запряжена по-парно и тройками в кое-как сколоченные сани и в возки, где размещались больные офицеры, юнкера и несколько десятков старых, заслуженных «кандидатов»; на остальных двухстах верблюдах были вьюки главноначальствующего, его штаба, докторов, фельдшеров и больных. Двадцать человек, уцелевших от дивизиона конно-регулярного полка, были посажены на казачьих лошадей и состояли вроде конвоя при генерале Перовском; в этом оригинальном караване была лишь одна рота 2-го линейного батальона – в виде эскорта. Уезжая из укрепления и прощаясь с людьми, генерал выразил надежду, что, быть может, вскоре он вернется сюда с новыми боевыми силами из Оренбурга – для нового и более удачного похода на Хиву; в этих видах, как объяснил он людям, и остается пока в укреплении вся артиллерия. Перовский говорил это искренно: он надеялся, что ему разрешат в Петербурге двинуться еще раз на Хиву.
Караван этот, сопровождаемый тем же услужливым султаном Айчуваковым, дошел, в 12 дней, вполне благополучно, до нашей «линии» по Уралу и остановился в ближайшей на дороге крепостце Ильинской (ныне простая станица), расположенной всего в 110 верстах от Оренбурга. Здесь все больные были помещены в теплые казачьи избы, которых никто из отряда не видел более 5-ти месяцев, и оставлены под наблюдением сопровождавших их врачей и фельдшеров. Сам же генерал Перовский и весь его штаб, равно как и генерал Молоствов, выехали в Оренбург на почтовых лошадях, уже на колесах, так как санный путь пропадал и снег лежал лишь в степи да по оврагам. Для Перовского и Молоствова едва нашли в станице два дорожных плетеных тарантаса: в одном поместился Молоствов с доктором, в другом Перовский с штабс-капитаном Никифоровым. В ночь с 13 на 14 апреля эти два тарантаса въехали в Оренбург.
Оренбург встретил генерал-адъютанта Перовского еще менее приветливо, чем Париж, в 1812 году, Наполеона I. Люди – «жрецы минутного, поклонники успеха» – решили уже, что карьера Перовского погублена навсегда, что дни его сочтены... что следует ожидать, со дня на день, отозвания его из Оренбурга... С особенным, совсем уже не скрываемым злорадством относились к нему проживавшие в Оренбурге, в довольно изрядном количестве, поляки, а за ними и татары: первые враждовали против генерала из-за его походных отношений к Циолковскому, о чем, конечно, давно уже знали в Оренбурге из писем поляков, бывших в отряде; татары же, надо полагать, радовались собственно тому обстоятельству, что единоверная им Хива осталась во всей своей неприкосновенности, и гордыня ее не была и на этот раз сломлена.
На другой же день по возвращении Перовского в Оренбург, отправлено было к военному министру и на имя государя третье донесение о результатах «военного предприятия в Хиву». Вместе с донесением, генерал-адъютант Перовский испрашивал высочайшего соизволения на новую экспедицию противу Хивы, которую предполагал начать с конца мая месяца. Ответ не замедлил себя ждать: военный министр гр. Чернышов сообщал Оренбургскому военному губернатору, что осуществление нового похода в Хиву не представляется возможным и даже настоятельно не необходимым... Такой ответ глубоко огорчил Перовского, тем более, что он сопровождался письмом конфиденциального характера, писанным как бы по поручению того же гр. Чернышова к Перовскому одним из лиц, близко в то время стоявших к военному министру (Позеном). В письме этом заключалась, между прочим, следующая фраза, сказанная будто бы князем Меньшиковым в ответ одному высокопоставленному лицу, на его вопрос: следует ли предпринять новый поход в Хиву? Князь отвечал: – Для нынешнего царствования довольно и одного такого неудачного похода.
Получив ответ военного министра, Перовский немедленно отправил приказание в Эмбенское укрепление оставленному там отряду прибыть в Оренбург, взорвав на воздух все постройки в укреплении. Вследствие этого распоряжения, генерал-лейтенант Толмачев выступил из Эмбы, всем отрядом, 18 мая, взяв с собою всю артиллерию и взорвав на воздух самое укрепление. Треск взлетевших на воздух стен был последним салютом немногим русским воинам, уцелевшим в этом роковом, многострадальном походе, и теперь столь бесславно отступавшим пред невидимым неприятелем, который не осмелился даже и подойти близко к этому геройскому, маленькому отряду...
XIII.
Что погубило экспедицию. – Во что обошлась она русской казне? – Результаты этой экспедиции. – Возвращение наших пленных. – Обед, данный им в Оренбурге. – Посол хивинского хана Атанияс-Хаджи. – Освобождение задержанных хивинцев. – Договор о свободной торговле с Хивою.
Что же погубило эту экспедицию, так во-время задуманную и даже, для интересов и чести России, столь необходимую? Этот тяжелый вопрос напрашивается, в конце концов, сам собою... И теперь, когда со времени этой несчастной экспедиции прошло более полувека, мы, кажется, не только можем, но и должны, и обязаны отвечать на этот вопрос прямо, не боясь высказать истину.
Первым погубителем этой экспедиции был, несомненно, генерального штаба полковник Ф. фон-Берг, который дал «совет лукавый» относительно пути на Хиву и даже наметил два пункта для укреплений; но на указанном пути из Оренбурга до Эмбы оказались такие глубокие овраги, чрез которые, по нанесенному снегу, довелось устраивать понтонные мосты, и только таким образом переправлять через эти овраги артиллерию. Из двух укреплений не годилось, как мы говорили уже, ни одно: в Чушка-Куле вода оказалась настолько пагубною для здоровья людей, что, первое время, люди подозревали, не отравлена ли она хивинцами?.. А на втором пути от Эмбы к Ак-Булаку (или Чушка-Кулю) встретились две высокие горы, которых не знали даже названия и о самом существовании коих не подозревали, и лишь киргизы султана Айчувакова объяснили господам «ученым» отряда, вооруженным топографическою картою фон-Берга, что в первой горе масса меди, а потому она и называется Бакыр, а вторая гора названа по имени убитого на ней батыря Али...
Второю причиною неудачи экспедиции, и самою главною, была необычайно суровая зима с сильными морозами, частыми буранами и глубоким снегом, каких не могли запомнить самые древние старики-киргизы. Являлась, конечно, полная возможность избежать и этих морозов, и всей этой необыкновенной зимы с ее глубоким снегом; но для этого надо было выступить из Оренбурга только месяцем раньше, как, напр., выступила авангардная колонна подполковника Данилевского, дошедшая до Эмбы, как мы знаем, «вполне благополучно». Также «благополучно» колонна эта могла бы дойти и до Хивы, если бы ей не надо было сидеть на Эмбе и ожидать прибытия экспедиционного отряда. Но дело в том, что авангард мог выйти из Оренбурга в половине октября, а колонна не могла: ее сборы не были вполне окончены даже и в половине ноября, когда она выступала. Такие экспедиции подготовляются, по мнению знатоков военного дела, годами, а не месяцами.
Во главе экспедиции поставлен был, как мы видим, человек даровитый, закаленный в боях, образованный и очень любимый солдатами и офицерами. Но человек этот имел в Петербурге такую массу врагов (главным образом, за свою безукоризненную, чисто-рыцарскую честность, выказанную им во все время службы, а главное, в бытность его директором канцелярии начальника морского штаба), что ему «бросали палки в колеса» всякий раз, как только представлялся к тому случай. В. А. Перовский презирал своих врагов и не боялся их, но постоянно от них терпел и мучился. А тут восстали противу него не только враги, но и стихии: суровая зима, бураны, «противные ветры», отогнавшие шедшую к нему на помощь флотилию обратно к Астрахани... Даже такие робкие номады, как кайсаки, и те осмелились, на этот раз, сделать разбойничье нападение на маленький отряд, сопровождавший пересылаемых на Эмбу, к отряду, верблюдов, забрали этих верблюдов, а также и офицера с несколькими человеками, сопровождавшими транспорт, и все это, в качестве военных трофеев, препроводили в Хиву.
Было и еще одно обстоятельство и очень немало важное, способствовавшее неудаче экспедиции: это было традиционное русское «авось». В качестве беспристрастного летописца происходивших событий, мы должны упомянуть и об этом серьезном факте, выплывающем на свет Божий, между прочим, и из писем самого генерала Перовского. Вот, напр., что писал он московскому почт-директору Булгакову, 6 декабря 1839 года из Биш-Тамака (или Баш-Талыка), пройдя от Оренбурга всего лишь 250 верст, т. е. немного более шестой части всего пути до Хивы:
«До сих пор стоят холода, хотя и очень сильные но без ветру, которого я, без защитного места и без дров, особенно боюсь, потому что тогда уже не знаю, какие принять меры, чтоб избегнуть гибели...»
В том же письме, далее, генерал Перовский выражает полное уже отчаяние: «Лишь с Божиею помощью, пишет он, можем мы надеяться, что преодолеем стихии и неприятеля; мы чувствуем, что если молитва наша не будет теперь же услышана, то нам придется погибнуть».
А вот несколько строк из письма того же генерала Перовского от 4 января 1840 года, писанного тому же Булгакову, с Эмбы:
«Поить скотину (верблюдов и лошадей) даже и самих себя придется растаявшим снегом; но будет ли еще чем обратить его в воду? Вот тут-то и беда: вот где нужна нам будет помощь свыше; человек тут бессилен...»
Но выступая в поход, да еще такой, как хивинский, немыслимо было рассчитывать лишь на «помощь свыше», и мудрая русская пословица недаром гласит: «на Бога надейся, а сам не плошай».
Хивинская экспедиция обошлась, сравнительно, очень немного, если не считать погибнувших солдат и офицеров: из ассигнованных, на «военное предприятие противу Хивы», 1.698,000 рублей и 12 тысяч червонных (золотом), бережливый генерал издержал лишь немного более полумиллиона рублей; да башкирское войско, если перевести на деньги все, что оно доставило, истратило «более миллиона» рублей. Это «войско», как известно, не платило в-то время никаких податей и не отбывало ни воинской, никакой иной повинности; а потому, привлекая его к участию в расходах на хивинскую экспедицию, Перовский поступал вполне справедливо.
Но если бы даже на эту экспедицию истрачено было не полмиллиона только русских денег, но все ассигнованные два и даже дважды-два миллиона, то и тогда не следовало бы об этом много печаловаться. Если Англия пожертвовала более 44 миллионов металлических рублей на абиссинскую войну 1867–68 гг., для освобождения нескольких десятков своих подданных, захваченных абиссинцами, то нашему государству следовало принести не меньшую жертву, памятуя о том, что в неволе у хивинцев томятся не десятки русских людей, а многие сотни. По счастию, почти все наши пленники были освобождены хивинцами, в том же 1840 году; и с этой стороны неудачный поход в Хиву генерала Перовского дал, совершенно неожиданно, желаемые результаты. Случилось это так. Едва только проживавшие в Герате англичане узнали из достоверных источников, что экспедиционный отряд назначался не для исследования Аральского моря, а прямо для похода в Хиву, они отправились сами в Хиву и сумели склонить хана Алла-Кула на согласие немедленно освободить русских пленников и установить с нами правильные торговые сношения, т. е. воспретить ограбление русских купеческих караванов. Существует известие, которое, по желанию англичан, держалось в начале в большом секрете, что за всех русских пленных англичане уплатили жадному Алла-Кулу своим собственным золотом и даже приняли на себя все путевые издержки на обратное возвращение пленных в Оренбург: так велико было их опасение нового похода русских войск на Хиву, в успехе коего мог сомневаться лишь тупой и высокомерный правитель Хивы, гордый безводными и песчаными пустынями, окружавшими его ничтожное и бессильное государство.
И вот, 14-го августа 1840 года, прибыл в Оренбург корнет Аитов с двумя русскими, бывшими пленниками Хивы, взятыми им в пути в виде прислуги; а спустя несколько дней, пришли в Оренбург же 416 человек обоего пола русских пленных, томившихся долгие годы в Хиве, в неволе. Их сопровождал посланец хана Атанияс-Хаджи. При выступлении их из Хивы, каждому пленнику дали на дорогу по золотому (4 рубля), по мешку муки и на каждых двух человек по одному верблюду. Эти несчастные встречены были в Оренбурге очень торжественно и радушно: в их присутствии был отслужен в соборе благодарственный молебен и затем устроен был для них обед на открытом воздухе, на том месте, где выстроен ныне театр. Посмотреть на освобожденных собралось полгорода, и в это время разыгрывались тяжелые и полные глубокого трагизма сцены: в седом, согбенном старике иная женщина едва узнавала своего красавца-мужа, уведенного в Хиву более 25-ти лет назад; во взрослом парне, « уже потурчившемся», старуха-мать узнавала, по имени или по каким-нибудь особым, внешним приметам, своего дорогого сына, схваченного киргизами десятилетним мальчиком и проданного в Хиву...
Пленные рассказали тогда участникам бывшей экспедиции в Хиву все подробности о снаряжении двухтысячного конного отряда туркмен-иомудов, о гибели этого отряда и о той «победе», которая праздновалась хивинцами, когда они узнали, что русский отряд покинул Чушка-Кульское укрепление и отступил на Эмбу.
Те же пленные явились неумолимыми обвинителями и правдивыми свидетелями противу купца Зайчикова, бывшего, так сказать, тайным комиссионером по поставке в Хиву русских невольников. Они рассказывали, затем, что их, по доставке в Хиву, всячески склоняли принять мусульманство, и в случае успеха, женили на хивинках. С девушками поступали гораздо проще: их прямо разбирали по гаремам. Если же замечали у пленника намерение бежать, то делали ему, немного повыше пятки, разрез, насыпали туда мелко нарезанного конского волоса и долго, искусственным образом, растравляли рану, чтобы пленнику нельзя было скоро ходить.. Если же кто-нибудь из пленных убегал из Хивы и его ловили, то сажали, в страх другим, на кол, и несчастный умирал в жесточайших мучениях. Спастись от казни, в случае поимки, был лишь один исход – принять ислам и жениться на хивинке, что некоторые и делали. Возвращенные пленные объяснили при этом, что всех русских людей жило в Хиве в неволе более тысячи человек, преимущественно забранных туркменами с рыбных промыслов на Каспийском море и поставленных Зайчиковым; но что во время бывшей в Хиве холеры, в 1829 году, умерло их более половины; что и теперь еще осталось в Хиве несколько десятков пленных русских – частию по доброй воле, особенно женщины, не пожелавшие бросить в Хиве прижитых ими детей, а то и по неволе, оставленные самим ханом, особенно любимые им, личные его слуги, которые умоляли возвращавшихся пленников похлопотать за них у оренбургского начальства, дабы оно настояло и на их возвращении. Вследствие этого, посланному хана, Атаниясу-Хаджи, было объявлено, что он и задержанные ранее хивинцы будут лишь тогда освобождены, когда хан возвратит всех остальных русских пленников, насильно удержанных им в Хиве. Надо заметить, что в Оренбурге содержалось под караулом тоже более сотни хивинцев: их забирали в то время, когда они являлись на меновой двор, по торговым делам. Мера эта подействовала как нельзя лучше: в конце того же 1840 года и в январе 1841 прибыли в Оренбург из Хивы и все остальные наши пленные; там остались лишь три беглых солдата, несколько десятков потурчившихся женщин и около сотни калмыков, которые сами не пожелали вернуться на родину, так как, будучи магометанами, поженились на туркменках и хивинках и обзавелись семьями и своим хозяйством.
Тотчас же по прибытии наших последних пленных, были отправлены в Хиву все забранные нами ранее подданные хана Алла-Кула, наделенные на дорогу более щедро, чем наделены были наши. При отъезде из Оренбурга Атанияса-Хаджи, с ним был заключен обстоятельный торговый договор о беспрепятственном проходе в Хиву и обратно русских купеческих караванов, и посланец хана дал обещание, от имени своего правителя, воспретить отныне туркменам-иомудам и хивинским киргизам грабить в степи наши караваны.
Таким образом, экспедиция, предпринимавшаяся в Хиву, дала все те результаты, которые от нее желались и ожидались, то-есть возвращение пленных и свободу торговли. Вследствие таких мирных и покорных действий хивинского хана, были отменены в том же 1840 году, по высочайшему повелению, все сделанные генералом Перовским, пред отъездом его в Петербург, распоряжения о новом походе в Хиву. Приказ о том был очень громкий, и воспоследовал он, главным образом, по настоянию канцлера Нессельроде, очень желавшего успокоить англичан и как бы извиниться пред ними, что без их позволения мы решились-было двинуться на Восток...
Следует упомянуть также и о главном результате, который дала русским военным людям неудачная экспедиция генерала Перовского в Хиву: она научила – как снаряжать походы в Среднюю Азию. Горьким уроком 1839 г. воспользовался покойный К. П. Кауфман, не только в системе и порядке снаряжения самой экспедиции и в пути следования ее через степь, но даже и во времени года: вместо поздней осени, он двинулся в Хиву раннею весною.
XIV.
Известие о поездке Государя за границу. – Отъезд генерала Перовского в Петербург. – Сухой прием у военного министра. – Томительное ожидание аудиенции у Государя. – Приглашение прибыть в Михайловский манеж. – Сцена с гр. Чернышовым. – Свидание с Государем. – Переезд в Петергофский дворец. – Представления к наградам. – Новые помыслы о хивинском походе. – Отъезд генерала Перовского за границу.
Когда генерал-адъютант Перовский вернулся в Оренбург, то вскоре из получаемых им петербургских писем он убедился окончательно, что о новом походе в Хиву нечего было и думать; что, напротив, следует ехать в Петербург, в качестве обвиняемого, и оправдываться. Об этом, между прочим, писал ему неизменно к нему расположенный министр двора, граф В. Ф. Адлерберг. Но ехать тотчас же в Петербург было немыслимо: Перовский нуждался хотя в небольшом отдыхе, а его открывшаяся рана – в лечении; к тому же, наступила в апреле самая распутица.
В конце апреля, Перовский получил конфиденциальное письмо от московского почт-директора Булгакова, извещавшее его, что государь собирается ехать в Варшаву, а оттуда в Эмс. Это известие было крайне неприятно для Перовского, который, будучи без вины виноватым, желал, конечно, оправдаться как можно скорее; а для этого ему необходимо было личное свидание с государем, который (он знал и был уверен) терпеливо выслушает его и не обвинит.
В половине мая генерал Перовский выехал, наконец, в Петербург. Он ехал безостановочно и пробыл лишь один день в Москве; тем не менее, он прибыл в Петербург лишь 3-го июня. За два дня перед тем возвратился из-за границы государь; но граф Адлерберг, на содействие которого и дружбу так рассчитывал Перовский, не вернулся вместе с государем, а остался на некоторое время в Эмсе, при больной императрице Александре Феодоровне, лечившейся там. Таким образом, Перовский лишен был возможности предстательства пред государем и испрошения у него аудиенции.
На другой же день своего приезда в Петербург, генерал-адъютант Перовский, в силу обычной военной дисциплины и установленного порядка, отправился представиться военному министру гр. Чернышову, своему заведомому недоброжелателю и тайному врагу. Гр. Чернышов принял его очень сухо, в общей приемной, ни о чем не спрашивал и на заявление Перовского, что он, по званию генерал-адъютанта и по должности командира отдельного корпуса, желал бы представиться государю, небрежно ответил:
– Я извещу, когда государю благоугодно будет вас видеть...
В той же приемной военного министра В. А. Перовский мог, лишний раз, убедиться в людском ничтожестве, навыкшем поклоняться лишь успеху: несколько человек из числа представлявшихся и один директор канцелярии министра, бывшие давними знакомыми генерала Перовского, постарались его не узнать и отвернулись от него.
Генерал Перовский вернулся от военного министра мрачный и почти больной, и для него начались самые горькие и тяжелые в его славной и честной жизни дни: прошла неделя, другая, третья – от военного министра нет известия о дне представления государю... Граф В. Ф. Адлерберг был все еще за границей... В это время никто, кроме близких родных, даже не посещал опального губернатора: все сторонились от него, как от зачумленного. Постоянным собеседником его был один штабс-капитан Никифоров, приехавший в Петербург вместе с генералом; да еще заходили, изредка, люди из кружка Жуковского и Плетнева, да приятели и друзья В. И. Даля, который лежал в это время больной в Оренбурге... Лето в Петербурге стояло удушливое и пыльное, и переносить его было для генерала Перовского особенно тяжело; переехать же куда-нибудь на дачу, за город, генерал не решался – в ежечасном ожидании приглашения к государю, который, возвратись из-за границы, жил то в Царском Селе, то в Петергофе, и наезжал в душный Петербург изредка, не более как на несколько часов. Наконец, в конце 4-й недели томительного ожидания, генерал-адъютант Перовский получил от военного министра «приглашение» пожаловать на другой день в Михайловский манеж, где имел быть развод в присутствии государя, которому он и может-де представиться.
На другой день, в девять часов утра, генерал В. А. Перовский, одевшись в полную парадную форму, был в Михайловском манеже. Оказалось, что все уже было готово, и лишь ожидали, с минуты на минуту, прибытия государя и великого князя Михаила Павловича; военный министр граф Чернышов был тут же. Войдя в манеж и увидя, что в стороне войск, недалеко от правого фланга, стоит небольшая группа генералов, с членами и атташе какого-то посольства, В. А. Перовский, обойдя их, стал совсем отдельно, неподалеку от этой группы. Военный министр, раздосадованный уже тем обстоятельством, что ген.-адъютант Перовский не подошел к нему и окружавшей его свите, послал тотчас же своего адъютанта с поручением – предложить присоединиться к общей группе генералов, имеющих представиться в этот день государю.
Генерал молча выслушал адъютанта и стоял на одном месте «как окаменелый» (по словам имеющегося у нас письма); затем, медленно начал ходить взад и вперед...
Прошло несколько минут. Группа генералов и члены посольства с недоумением поглядывали на представительную фигуру молодого генерала, одетого в красивый мундир атамана казачьих войск с генерал-адъютантскими вензелями и аксельбантами, в высоком, мерлушчатом кивере с длинным султаном и этишкетами, с грудью, покрытою звездами и орденами – русскими и иностранными, с массою разных медалей, между которыми первое место занимала почетная медаль за войну 1812 г.; а этот генерал, опустив, по привычке, на грудь свою красивую курчавую голову, медленно прохаживался взад и вперед на маленьком, намеченном им пространстве манежа, усыпанного песком.
В свите графа Чернышова, когда вернулся адъютант, произошло некоторое недоумение и даже волнение; затем, военный министр послал второго адъютанта со следующим приказанием:
– Передайте ген.-адъютанту Перовскому, что военный министр покорнейше просит его не нарушать обычного порядка и присоединиться к общей группе лиц, желающих представиться сегодня государю императору.
Адъютант передал это распоряжение; но генерал Перовский выслушал его также молча и даже не приостановился в своем медленном хождении взад и вперед по песку манежа. Посланец, сильно озадаченный и переконфуженный, подъехал к военному министру и доложил ему о своей неудаче...
Спустя несколько минут, все зашевелилось и подтянулось: в дверях манежа показался император, сопутствуемый великим князем Михаилом Павловичем. Государь подошел к фронту, принял рапорт военного министра и поздоровался с людьми... В это время взгляд его повернулся в бок: он увидел, что в стороне от всех стоит монументальная фигура генерала, с поднятою «под козырек» правою рукою...
Государь нахмурился: очевидно, нарушался «обычный порядок»...
– Кто это такой? – спросил он недовольным голосом у военного министра.
– Это ген.-лейт. Перовский, ваше величество.
– Перовский?! – радостно воскликнул государь, и быстро направился к одиноко стоявшему генералу...
– Здравствуй, Перовский, здравствуй!! – торопливо заговорил Николай Павлович, и крепко поцеловал Перовского. – Как я рад, что вижу тебя!.. Давно-ли ты приехал?
– Почти уже месяц, как я в Петербурге.
– Почему же ты не являлся до сих пор ко мне?! – удивленно спросил император.
– Так угодно было господину военному министру, – отвечал Перовский.
Лицо государя омрачилось... Он взял под руку Перовского и, обращаясь к великому князю, проговорил: – Замени, брат, меня на сегодня, – и, совершенно не замечая графа Чернышова и его растерянного, побледневшего лица, вышел из манежа, по прежнему под руку с Перовским, посадил его с собою в коляску и повез во дворец... В тот же день вечером, Перовский, по приглашению государя, переехал на жительство в Петергоф, где был в это время двор, и ему были отведены во дворце особые покои.
Таким образом, вознагражден был этот мужественный, гордый и даровитый человек за все свои страдания и муки и за все унижения, терпеливо им вынесенные. В лице русского царя, нашелся единственный справедливый и милостивый судия дел и несчастий главного начальника экспедиционного отряда, погибавшего в неудачном походе в Хиву.
Более двух дней император Николай Павлович не отпускал от себя генерала Перовского ни на шаг, как говорится: он внимательно расспрашивал и выслушивал все, что касалось несчастного похода и его бедствий. Государь, по рассказам самого Перовского, был особенно сильно поражен и тронут до слез, когда бывший главный начальник отряда стал передавать ему подробно о страшной ночи на 10-е февраля, когда во время бурана все в отряде готовились к смерти, и не стихни этот буран на другой день, на Эмбу не вернулся бы из «отдельной колонны» ни один человек...
Государь сам потребовал от Перовского, чтобы он немедленно сделал общее представление к наградам; при этом приказав ему представить буквально всех офицеров и генералов «и чтобы солдаты не были забыты»... Через несколько дней, представление это было сделано и тотчас же утверждено государем, поручившим Перовскому «лично передать его графу Чернышову для исполнения».
Боже мой, как согнулись тогда перед Перовским все те, которые так недавно от него отворачивались и старались даже совсем не узнавать его!.. А он, довольный и счастливый, словно помолодевший на несколько лет, скромно ходил по аллеям Петергофского парка, опустив на грудь свою курчавую голову и обдумывая новый поход в Хиву, настоятельную необходимость и неизбежность которого он сознавал теперь более, чем прежде. Но все его попытки в этом направлении были графами Нессельроде и Чернышовым отклонены. В начале августа, у Перовского вновь открылась дурно залеченная старая рана в груди, и государь убедил его уехать лечиться за границу, пожаловав на эту поездку 20 тысяч рублей (асс.).
XV.
Всеобщие награды. – Увольнение от службы и смерть генерала Циолковского. – Миссия капитана Никифорова в Хиву и его смерть. – Трагическая кончина генерала Данилевского. – Генералы Молоствов и Геке. – Подполковник Г. Н. Зеленин. – Назначение в Оренбург генерала Обручева. – Вторичная служба генерала Перовского в Оренбургском крае. – Коканский поход и взятие крепости Ак-Мечеть. – Возведение в графское достоинство. – Смерть графа В. А. Перовского.
Вести из Петербурга о ласковом и милостивом приеме, оказанном генералу Перовскому государем, дошли до Оренбурга вместе с высочайшими приказами о пожалованных за поход наградах: эти вести привез штабс-капитан Никифоров, явившийся в Оренбург уже в чине капитана и с пожалованным ему орденом св. Владимира 4-ой степени с бантом. Эти вести, равно как и пожалованные награды, сильно порадовали и оживили совсем-было приунывших участников похода, оставшихся еще в живых. Все получили или ордена, или следующие чины и по годовому не в зачет окладу жалованья; всем нижним чинам были даны также денежные награды, а юнкера и унтер-офицеры топографы были произведены в прапорщики; даже генерал-майор Циолковский получил Анненскую звезду, хотя, спустя всего неделю после этой награды, в Оренбурге получен был высочайший приказ, коим Циолковский увольнялся от службы по домашним обстоятельствам. Эта отставка, состоявшаяся без желания и прошения жестокосердого поляка, сильно оскорбила его самолюбие: он в следующую же ночь выехал в свое имение, отстоящее 80 с чем-то верст от Оренбурга. Там он вновь принялся-было за прежнее, истязая уже не солдат, а своих крепостных людей; но они не в силах были перенести зверские жестокости этого злого человека, и спустя всего три недели по отъезде Циолковского из Оренбурга, в этот город пришло известие, что генерал убит своими крепостными. Случилось это так.
Тот самый повар, которого Циолковский наказывал во время экспедиции чуть не ежедневно, решился избавить крепостную дворню от злого барина, ставшего еще более злым по приезде в деревню, вследствие своей невольной отставки. Для приведения своего намерения в исполнение, повар выбрал темный и теплый августовский вечер. В доме были отворены все окна. Циолковский сидел в своем кабинете и читал книгу, облокотившись головою на ладонь правой руки; пуля попала ему прямо в висок, так что он не пошевельнулся и даже не переменил позы – как сидел, прислонившись к письменному столу, так и остался. Повар, взглянув после выстрела в окно, и увидя, что барин не упал, вообразил, что промахнулся и бросился бежать; невдалеке от дома была картофельная яма, в которой он и спрятался; там он просидел до утра, пока мимо ямы шли на работу крестьяне и громко говорили о смерти барина. Услышав слово «смерть», повар догадался, что он не дал промаха, вышел из ямы, прямо прошел в дом, где был уже становой пристав, объявил ему о своей вине и спокойно отдался в руки правосудия. Таков, значит, был страх пред генералом Циолковским, что предстоящее повару наказание чрез палача, на эшафоте, было ничто в сравнении с теми истязаниями, которым мог подвергнуть виновного сам Циолковский, если бы повар промахнулся. «Таким образом окончил свою жизнь этот варвар рода человеческого», говорится в имеющихся у меня записках подполковника Г. Н. Зеленина.
Остается сказать еще несколько слов, о других действующих лицах нашего повествования.
Капитан Никифоров был назначен, по рекомендации генерала Перовского, начальником миссии в Хиву, отправленной туда в 1841 г. Но он держал себя с ханом Алла-Кулом с таким достоинством, а по словам хивинцев «так гордо и дерзко», что не добился у них ничего и уехал из Хивы в Оренбург с неподписанным торговым договором. Возвращаясь, затем, с отчетом о своей неудачной миссии в Петербург, он заехал по дороге к своей старушке-матери в ее маленькое имение, находившееся близ Сызрани, и там неожиданно умер от разрыва сердца.
Командир авангардной колонны полковник Данилевский отправился в Хиву в следующем 1842 г., во главе целого посольства, добился-таки от хана подписания торгового трактата, был произведен за это в генерал-майоры и перешел на службу в Петербург. Жизнь свою он окончил трагически. Будучи замечательно красив собою и имея всего 35 лет от роду, он страстно влюбился в одну славянскую владетельную княжну и пользовался взаимностью; но на брак этот не согласились ее родители и решили увезти ее на родину. В осенние сумерки, на первой же почтовой станции от Петербурга к Москве, едва только заложили лошадей в карету, в которой ехало семейство княжны и она сама, как к лошадям спереди подошел высокого роста молодой генерал и выстрелил себе в рот. Лошади поднялись было на дыбы, затем бросились в перед, и карета проехала по трупу уже скончавшегося Данилевского...
генерал-майор Молоствов, восторженно относившийся к продолжению отряда с Эмбы, был впоследствии наказным атаманом Оренбургского казачьего войска; а полковник Геке, в чине генерал-лейтенанта, назначен был наказным же атаманом Уральского казачьего войска.
Ген.-лейт. Толмачев, погубивший окончательно свое здоровье во время экспедиции, получил орден Белого Орла, полную пенсию и уехал к себе на родину, в Тамбовскую губернию.
Сошли в могилу почти и все остальные участники героического зимнего похода в Хиву в 1839 году, и в настоящее время, по прошествии более полувека со времени этой экспедиции, в Оренбурге и его уездах находятся в живых несколько лиц, которые весьма охотно и с замечательною скромностью рассказывают о всех ударах, выпавших на их долю в хивинском походе.
Из унтер-офицеров топографов, бывших в отряде совсем юношами, были живы еще (в 1891 г.) два брата Зеленины, оба подполковники в отставке; старший из них, Георгий Николаевич, составивший краткие записки о зимнем походе в Хиву, получает шестисот-рублевую пенсию и настолько был бодр и крепок, что служил безвозмездно членом местного отделения Крестьянского Поземельного Банка.
Вместо генерал-адъютанта Перовского, командиром отдельного Оренбургского корпуса и военным губернатором был вскоре же назначен генерал-лейтенант Обручев, оставивший по себе в Оренбурге добрую память честного и вполне доступного человека.
Залечив кое-как свою тяжелую турецкую рану за границей, генерал-адъютант В. А. Перовский вернулся в Россию, и его вновь стало тянуть на Восток. Он горячо доказывал необходимость и неизбежность нашего поступательного движения в Среднюю Азию. Его благосклонно выслушивали, но не соглашались с ним. Тем не менее, он все-таки добился учреждения в Оренбурге особого генерал-губернаторства и был первым генерал-губернатором, назначенным на этот пост. В это время, соседние с нами владетели средне-азиатских ханств вновь подняли головы и стали чинить нашим торговым людям всяческие обиды и притеснения. Дерзость и безнаказанность их доходила до того, что они, например, не пускали наши караваны в Бухару, Самарканд и другие города, требуя с купцов непомерные пошлины, а иногда и просто грабили их. Ввиду этого, граф Перовский (он получил этот титул в 1855 г.) и решился предпринять в 1853 г. коканский поход, который увенчался блестящим успехом – взятием крепости Ак-Мечеть, переименованной затем в форт Перовский, и замирением всего коканского ханства. За этот поход граф Перовский был произведен в генералы от кавалерии и награжден орденом св. Георгия 2-й степени. Возвращаясь из похода, он простудился и умер от прилива крови к голове. Прах его покоится в Александро-Невской лавре, у подножия величественного монумента, омываемого у своего подножия волнами этого вечно неспокойного моря...
Эпилог.
С времени зимнего похода в Хиву прошло 33 года (на момент написания).
В Хиве и в России сменились правители: Хивою заправлял гордый Мухамед-Рахим-Богучар-Хан, в России царствовал император Александр Николаевич. Но нравы руководителей хивинской политики и их недоброжелательные отношения к России не изменились за это время к лучшему; подущаемые иноземными советниками, они, напротив, становились, год от году, хуже и хуже. Хивинцы не хотели признавать даже тех договоров, которые были, ранее, ими же самими подписаны. Когда мера русского долготерпения, наконец, истощилась, предпринять был знаменитый поход в Хиву, под общим начальством генерал-адъютанта К. П. Кауфмана, – и вот, в саду хивинского хана, 2-го июня 1873 года, произошла следующая историческая сцена, которую мы, ради ее глубокого интереса, и позволим себе привести здесь.
«Хан Мухамед-Рахим-Богучар вернулся, наконец, в Хиву и явился к победителю.
«Генерал Кауфман принял его подъехавшим пред своею палаткой. Здесь была платформа из кирпичей, устланная теперь коврами, уставленная стульями и столами. На этой-то платформе произошло первое свидание генерала Кауфмана с ханом.
«Едва разнесся по Хиве слух о приезде хана, все собрались вокруг генерала Кауфмана, интересуясь видеть властелина, о котором слышали так много. Теперь он довольно смиренно въехал в свой собственный сад, сопровождаемый свитой человек в двадцать; когда же подъехал к концу коротенькой аллеи из молодых тополей, ведущей к палатке генерала Кауфмана, то сошел со своего богато-убранного коня и пошел пешком, сняв свою высокую баранью шапку. Он поднялся на маленькую платформу, сидя на которой ему, вероятно, часто приходилось самому видеть выражения почтительнейшей покорности своих подданных, и стал на колена пред генералом Кауфманом, сидевшим на своем походном стуле... Затем, он отодвинулся немного дальше, не сходя однако с платформы, покрытой, вероятно, его собственным ковром, и остался на коленях.
«Хан человек лет тридцати, с довольно приятным выражением лица, когда оно не отуманивается страхом, как в настоящем случае... У него красивые большие глаза, слегка загнутый орлиный нос, редкая бородка и усы и крупный, чувственный рот. По виду, он мужчина очень крепкий и могучий, ростом в целых шесть футов и три дюйма, плечи его широки пропорционально этой вышине и, на взгляд, весу в нем должно быть никак не меньше шести, даже семи пудов. Одет он был в длинный ярко-синий шелковый халат, на голове была высокая хивинская шапка. Смиренно сидел он, полу-стоя на коленях, пред генералом Кауфманом, едва осмеливаясь поднять на него глаза. Едва ли чувства хана были приятного свойства, когда он очутился, таким образом, в конце концов, у ног Туркестанского генерал-губернатора, славного «ярым-падишаха». Два человека эти представляли любопытный контраст: генерал Кауфман ростом был чуть ли не на половину меньше хана, и в улыбке, скользившей по его лицу, когда он смотрел на сидящего у его ног русского исторического брата, сказывалась не малая доля самодовольства. Казалось, что трудно бы и подобрать более резкое олицетворение победы ума над грубой силой, усовершенствованного военного дела над первобытным способом ведения войны, чем оно являлось в этих двух мужчинах. Во времена рыцарства хан этот, со своею могучею фигурой великана, был бы чуть не полубогом; в рукопашном бою он обратил бы в бегство целый полк, весьма вероятно был бы настоящим «Coeur de Lion»; а теперь самый последний солдат в русской армии был, пожалуй, сильнее его.
– Так вот, хан, – сказал генерал Кауфман, вы видите, что мы, наконец, и пришли вас навестить, как я вам обещал это еще три года тому назад...
Хан. – Да, на то была воля Аллаха.
Генерал Кауфман. – Нет, хан, вы сами были причиной этому. Если бы вы послушались моего совета три года тому назад и исполнили бы тогда мои справедливые требования, то никогда не видали бы меня здесь. Другими словами, если бы вы делали то, что я вам говорил, то никогда бы не было на то воли Аллаха.
Хан. – Удовольствие видеть ярым-падишаха так велико, что я не мог бы желать какой-нибудь перемены.
Генерал Кауфман (смеясь). – Могу уверить вас, хан, что в этом случае удовольствие взаимно... Но перейдем к делу. Что вы будете делать? Что думаете предпринять?
Хан. – Я предоставляю это решить вам, в вашей великой мудрости. Мне же остается пожелать одного – быть слугой великого Белого Царя.
Генерал Кауфман. – Очень хорошо. Если хотите, вы можете быть не слугой его, а другом. Это зависит от вас одних. Великий Белый Царь не желает свергать вас с престола: он только хочет доказать, что он достаточно могуществен, чтобы можно было оказывать ему пренебрежение, и в этом, надеюсь, вы теперь достаточно убедились. Великий Белый Царь слишком велик, чтобы вам мстить. Показав вам свое могущество, он готов теперь простить вас и оставить по прежнему на престоле, при известных условиях, о которых мы с вами, хан, поговорим в другой раз.
Хан. – Я знаю, что делал очень дурно, не уступая справедливым требованиям русских, но тогда я не понимал дела, и мне давали дурные советы; вперед я буду лучше знать, что делать. Я благодарю великого Белого Царя и славного ярым-падишаха за их великую милость и снисхождение ко мне и всегда буду их другом».
Сцена эта вознаграждала Россию за все: за гибель отряда князя Бековича-Черкасского, за оскорбления, чинимые нашим послам, за захват и тяжкую неволю русских подданных, за грабежи торговых караванов, словом за все – даже за неудачу зимнего похода 1839 года...
Если у Вас есть изображение или дополняющая информация к статье, пришлите пожалуйста.
Можно с помощью комментариев, персональных сообщений администратору или автору статьи!

Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.